А через 2-3 года мне станет в значительной степени безразличным, идти в кино или не идти; покупать или не покупать книги; выиграть или не выиграть по 3% займу (всё равно выигрыш ничем не будет отмечен: муж не любил ни получать, ни делать подарков).
Малая нагрузка в школе и максимальная рационализация в выполнении школьных обязанностей давали Александру Исаевичу возможность многими часами заниматься романом. Но прав он был или не прав - эта работа представлялась ему опасным, запрещённым, наказуемым занятием. По всем правилам конспирации он таился от людей и в ссылке, и в Торфопродукте, и в Рязани. Всё его творчество в годы "тихого житья" тоже проходило в условиях строжайшей конспирации, как бы в добровольном подполье.
Если кто заходил к нам, что бывало очень редко, дверь в дальнюю комнату плотно затворялась и оттуда не доносилось ни звука.
На печатных экземплярах Александр Исаевич не ставил фамилии, а написанное от руки после перепечатки немедленно сжигал. То, что наша печь затапливалась из кухни, заставляло делать это поздно вечером, когда соседи спали.
Понятно, что при такой скрытной жизни, у нас в Рязани не могло быть не только друзей, но даже приятелей. Александр на работе ни с кем не сближался. У меня практически отпали почти все товарищеские связи. Позже сотрудница нашего института Кузнецова говорила, что всем казалось: Александр украл меня у них, увёл от жизни, увёл от всех, спрятал.
Весь тот год, начиная с лета 57-го и кончая весной 58-го, прошёл у нас под флагом работы над "Шарашкой". Сначала, до середины января, вторая редакция, т. е. перечитывание и перепи-сывание всего романа заново. Потом, по апрель включительно, ещё одна внимательнейшая и придирчивейшая читка и, наконец, перепечатка на машинке.
Читала и я "Круг" по мере того, как он переписывался. В виде исключения читала отдельные главы первой редакции. Например, "Улыбку Будды" и те, в которых фигурировала Надя - жена Сергея Кержина (первоначальные имя и фамилия Глеба Нержина). Эти главы во многом родились из моих дневников. Теперь же мы вместе обсуждали их.
Сейчас я отчётливо вижу, что у меня было слишком уж некритическое отношение ко всему, что писал муж, в частности к "стромынкинским" главам. В том, что писатель сделал такими малоинтересными моих подруг по "Стромынке", вполне возможно, виновата и скудность моих дневников и неумение передать в рассказах атмосферу нашей жизни, сложность и драматичность судеб живших рядом со мной девушек-аспиранток.
Я считала, что Солженицын куда лучше меня понимает, чувствует, представляет, как нужно писать. Сейчас мне ясно, что Александр Исаевич, с его запрограммированной тенденцией признавать интересными людьми только "зэков" и отчасти их жён, просто оказался глух к переживаниям, выходившим за рамки его интересов.
Я храню письмо моей подруги, которая познакомилась с "Кругом" в 1964 году и без обиняков высказала своё мнение. Она имела на это право, ибо в первой редакции была одним из активных действующих лиц "стромынкинских глав".
"...Получилось так,- писала она нам с мужем,- что жизнь на "воле" показана очень односторонне и предвзято, и особенно это относится к изображению женщин в романе".
Она вспоминает о других женщинах. Об Ольге Чайковской, получившей в один и тот же день две "похоронные": на мужа и на единственного брата. Но на руках оставался сын, которого нужно было вырастить, и это дало ей силы всё перенести...
"Так почему же в романе фокус так смещён? Почему страдающими и благородными показаны только жёны зэков, а остальные женщины выглядят так неприглядно? У каждой было своё горе, своё страдание, которое не всегда и не всем показывалось. Так за что обижать женщин? Нельзя смотреть на мир только сквозь призму собственных страданий (а в главах о Стромынке всё показано сквозь призму страданий Нади), и постараться понять, что и другие страдают".
Она вспоминает поэтические образы русских женщин у Пушкина, у Толстого. Как можно женщин, на долю которых выпала такая трудная жизнь, изображать так плоско и пошло!
Солженицын нашёл простой "выход". Он исключил автора письма из числа действующих лиц романа. В той "Оленьке", в которую превратилась описанная раньше "Санечка", уже не было решительно ничего общего с умной, талантливой и способной на глубокие переживания девушкой. Но описания "418-й комнаты", увы, стали от того ещё более плоскими.
Теперь, встречаясь с теми, с которыми когда-то делила кров на Стромынке, мы много говорим о старых временах. Вспоминаем, как интересно нам было вместе, когда, наработавшись днём порознь, мы собирались вечером. Среди нас были филологи, историк, политэконом, археолог, химики. Наша комната превращалась по вечерам во "второй университет".