Анфиса Павловна пересказала все Марье Ивановне и привела ее в сильное волнение и удивление. От души сожалела обо мне добрая Марья Ивановна и с каждым днем более и более принимала во мне участие.
Вскоре познакомился с нашим домом, через Душиных, и Павел Иваныч. Татьяне Петровне он понравился; она просила его посещать нас почаще и запросто, чем он и воспользовался.
Наши свидания и разговоры с ним принимали мало-помалу характер самой задушевной симпатии. Он уже не вызывал меня более на откровенность; но я чувствовала, что близ меня находится друг, который всегда с любовью и участием готов протянуть руку в опасную и тяжкую минуту. Он пристально и серьезно вглядывался в мою жизнь у Татьяны Петровны, ловил каждое, даже, по-видимому, ничтожное обстоятельство, которое могло разъяснить ему мое положение.
Дядюшка как-то притих и оставил свои попытки приобрести мою нежность, но в его обращении со мной было что-то суровое; какое-то затаенное, неприязненное чувство проглядывало во взглядах и словах, относившихся ко мне; случались и неприятности, и придирки, направленные на меня через тетушку.
Марья Ивановна тоже наблюдала за всем; но странно, что она не передавала мне своих замечаний.
Однажды Павел Иваныч у нас обедал, и после обеда, когда все отдыхали, он долго о чем-то разговаривал вполголоса с Марьей Ивановной, ходя по зале; я работала в другой комнате. Когда они подошли ко мне, он был бледен и взолнован и смотрел на меня с выражением сострадания и глубокой нежности. В продолжение вечера он был задумчивее и рассеяннее обыкновенного.
Марья Ивановна, ложась спать, сказала полусонным голосом: "Устрой тебя Господи!" — и вскоре уснула, потому что поздно окончила пульку с Татьяной Петровной.
Через несколько дней Душины пригласили Татьяну Петровну с мужем, Марью Ивановну и меня пить вечером чай.
У Душиных были гости, разумеется, не из блестящей губернской аристократии, потому что для таких надо было бы устроить роскошный вечер с музыкантами и угощением, и потому звать их часто было накладно. Тут были семейства помещиков, приехавших на зиму в город, чтобы вывести своих дочек раз или два в благородное собрание или на официальный бал у губернатора.
Устроились танцы под фортепьяно.
Я уединилась в небольшой комнатке, служившей кабинетом Танечке, и задумалась под звуки музыки.
Пришел Павел Иваныч.
— Какое счастье! — сказал он. — Я нахожу вас одну и как рад поговорить с вами! А сказать вам мне нужно многое, очень многое…
— Что такое? Я рада вас слушать.
— Не стану долее скрывать от вас; я знаю через Марью Ивановну, что вы несчастливы, что вы много терпите неприятного. Евгения Александровна! верите ли вы моему беспредельному участию, моей глубокой дружбе?
— О, конечно! вы единственный человек, которому я доверилась бы во всем.
— А если б я сказал вам, что… что… — голос его задрожал, — я люблю вас, поверите ли вы?..
Я смутилась, но отвечала: "Да".
— Помните, пять лет тому назад я сказал вам то же самое под тенью старой березы?
— Помню.
— Ваше сердце отвечало мне тогда; что-то скажет оно теперь? Никогда не решился бы я сделать вам подобное предложение, если б не был твердо убежден, что никто не будет так заботиться о вас, так любить вас! Что же смущает вас? Отчего вы молчите? Скажите мне всю правду, не стесняйтесь ничем: каков бы ни был ответ ваш, я останусь неизменным.
— Дайте мне вашу руку, — сказала я. — Я столько люблю вас, чтобы посвятить вам всю жизнь мою, чтоб добросовестно исполнить долг мой и найти в этом невыразимую отраду.
Никого не сравню я с вами, никого не буду любить так, как вас…
И сердце мое билось сильно; мне стало покойно, хорошо и отрадно под влиянием этого светлого, полного любви взора.
Вскоре я сделалась невестой Павла Иваныча.
Никто не радовался так истинно перемене судьбы моей, как добрая Марья Ивановна. Анфиса Павловна вздыхала и впадала по временам в желчное расположение духа. Ради меня, как невесты, разумеется, все суетились и хлопотали в доме. Татьяна Петровна была тоже радехонька сбыть меня с рук и разом избавиться от лишней заботы. Она сама толковала с портнихами, сама даже ездила в лавки закупать мне приданое, которое хотя было не богато, но заключало в себе множество пестрых тряпок и мелочей, обреченных быть по большей части впоследствии без употребления и пользы. Меня ни о чем и ни в чем не спрашивали. Я была существо чисто пассивное, да и странно было бы невесте думать о своем приданом, когда есть старшие. На меня примеривали обновы и, не спрашиваясь моего собственного вкуса, решали — хорошо или дурно, идет или не идет. Впрочем, в этом положении есть своя прелесть: какая-то лень и беззаботность овладевают вами, и вы предаетесь, наконец, чужой воле охотно, тем более, что сознаете, что скоро она потеряет для вас свою силу и что это уже последняя ее вспышка.
— А что, Генечка, — сказала мне однажды Марья Ивановна, — я думаю, тебе теперь всех милее Павел Иваныч? Как он приходит, у тебя, я думаю, сердце так и замирает от радости?
— Да, я очень бываю рада.