Но все, о чем помнила, то и хранилось в полупустой скрыне. Кофта и платье, аккуратно обернутые в чистую холстину, белье, что сама сшила, и две смены мужского теплого на зиму, а на самом дне белый большой холст. Единственной неожиданностью оказался цветастый с блестками головной платок, такой же, как у Шурки. Она когда-то очень просила невестку прислать, чтоб нечем было Шурке гордиться перед бабами.
Давно, в другой, уже почти забытой жизни, Шурка была лучшей подругой Феодоры. И дома построили рядом, чтоб ближе друг к другу; и помогали работой и советом; и секретов меж ними не водилось. До тех пор, пока муж Феодоры, веселый курский парень, пришедший в трудные годы подкормиться на Украину, да и оставшийся навсегда у Феодоры в примаках, не начал что-то уж слишком сильно жалеть чернявую болтливую соседку. Бедой Шурки стал хлопец из соседнего села, худой, длиннолицый, молчаливый штундист. Что был штундистом, не очень огорчало Шурку и Феодору, думали, женится — дурь и сойдет, оторвет его жена от секты. Но хлопец жениться не спешил, и хотя каждый вечер приходил к Шурке, по хозяйству помогал, дарил подарки, но о женитьбе речи не заводил. И когда после долгого совещания было поручено Феодоре поговорить с ним, когда к приходу его накрыли стол, купили ситро в станционном буфете, — водки штундист не пил, — он неожиданно, непонятно отчего, не пришел. Не пришел и на следующий день. Послали узнать, в чем дело, Феодориного Ляксандра. Ляксандр вернулся злой, чуть выпивший и, отвечая на вопросительные их взгляды, буркнул только:
— Ты, Шурка, не жди его больше и не ищи…
Через полгода Шурка родила, и Ляксандр стал хозяйничать на двух дворах — своем и Шуркином. И все было хорошо меж ними, пока Феодора не пошла святить на спас Шуркины, лучшие во всей деревне, груши. Шурка сидела с ребенком. Возвращалась из церкви Феодора с Виёнкой, толстой говорливой бабой.
— Шурочкины груши? — ласково спросила Виёнка, кивнув на белый узелок в руках Феодоры.
— Шурины, — ответила Феодора, — с дытыной вона. Ушки у него болят.
— Да, да, — равнодушно посочувствовала Виёнка, — трудно ей. Без тебя совсем бы плохо было. А ничего, что ты чужие святила? — поинтересовалась, улыбаясь непонятно.
— А что тут такого? Какая разница?
— Конечно, никакой, — согласилась Виёнка, — у вас ведь все общее — и сад, и Ляксандр.
Как пришла домой, Феодора не помнила. Не помнила себя и потом, когда, отужинав, он поднялся из-за стола, сказал обыденно:
— Надо к Шуре пойти. Она ведро в колодец упустила.
— Не смей! Не разрешаю! Потаскуха она! Не смей! А я-то дура. Надо мной все село смеется, — кричала, задыхаясь от бешенства, не боясь, что услышат соседи.
— И впрямь дура, — глянул с брезгливым холодом, вышел в сени, с грохотом сдернул с лавки колодезную цепь и, хлопнув дверью так, что долго дзинькал жестяной ковшик, прицепленный за край ведра с питьевой водой, ушел к Шурке.
Она простояла весь вечер в кустах молодой калины, что разделяли Феодорин сад с Шуркиным. Стояла не шелохнувшись, вглядываясь в мелькание теней в маленьких окошках Шуркиной хаты. В их движении виделись ей картины одна подозрительней и страшней другой, а как вспоминала лицо Ляксандра, когда перебил крик ее тихим своим голосом, — раскаленно-белая пелена оскорбления застилала глаза.
Несколько раз по тропке через общий цветник, тяжело и сладко пахнущий резедой — запах этот показался тогда Феодоре запахом тления, — прибегала в ее двор Шурка.
— Феодора, а Феодора, — тихо, как испуганная в ночи птица, вскрикивала она.
Феодора не откликалась.
Потом Шурка и Ляксандр стояли на крыльце, видно обсуждали, куда она могла деться, и Ляксандр, зная ее характер, не заходя в свою хату, вышел на улицу, пошел к станции.
«Решил, что к матери убежала, пускай прогуляется», — злорадно подумала Феодора.
Мать жила в трех километрах, в Куте, туда и побежала на рассвете простоволосая Феодора, побежала, сбивая босые ноги о шпалы, чтоб увидеть его, сына и мать, быть с ними рядом в то страшное первое утро войны. А вечером уже прощалась с Ляксандром на станции.
Не запомнила Феодора, каким было лицо мужа в час их разлуки. И распоряжений утешительных и разумных не запомнила — лишь тихую суматоху перрона да слова, которые услышала, торопливо семеня рядом с уходящим вагоном.
— Не робей, лапушка, — сказал он тихо.
Свесившись с подножки и держась за поручень одной рукой, другой дотронулся до ее округлой твердой шеи. Там, где под тугим пучком нежным пухом курчавились слабые завитки волос:
— Не робей. И… прости меня за вчерашнее.
— И ты ничего про них не знаешь? — спросила Феодора.
— Ничего, — хлопец деловито скреб дно и стенки опустевшей банки из-под сгущенки.
— И чего тебя понесло, сидел бы в вагоне. — Феодора встала, распрямилась тяжело. На глаза попалась бутылочка с зелеными таблетками, стояла, чтоб не забывать о ней, на загнетке. Феодора подумала мельком: «Принять бы таблетки, пора уже» — и тут же забыла, пораженная неожиданной мыслью.
— А ведь они тебя нарочно послали папиросы покупать! Они знали, что у тебя деньги эти, как их, подъемные?