От г-на Вердюрена, однако, не укрылось, как неприятно поразило его жену, что у Сванна есть могущественные друзья, о которых он никогда не упоминает.
Если не затевалось увеселений вне дома, Сванн встречался с дружной когортой у Вердюренов, но приходил только вечером и почти никогда не принимал приглашений на обед, несмотря на уговоры Одетты.
— Мы бы могли даже пообедать вдвоем, если вам так больше нравится, — говорила она.
— А как же госпожа Вердюрен?
— Ну, это легко уладить. Я просто скажу, что платье не готово, что кэб опоздал. Всегда можно устроиться.
— Как мило с вашей стороны.
Но про себя Сванн думал, что если он согласится встретиться с Одеттой только после обеда и тем самым покажет ей, что ему больше хочется не побыть с нею, а чего-то другого, то она дольше не пресытится его обществом. С другой стороны, сам он бесконечно больше, чем красотой Одетты, наслаждался прелестью одной свеженькой и пухлой, как роза, работницы, с которой у него был роман, и предпочитал первую половину вечера проводить с этой девицей, точно зная, что увидит Одетту позже. Потому-то он и не соглашался никогда, чтобы Одетта заезжала за ним по дороге к Вердюренам. Маленькая работница поджидала его недалеко от дома на углу, известном его кучеру Реми, садилась рядом со Сванном и оставалась в его объятиях всю дорогу, пока экипаж не останавливался у подъезда Вердюренов. Когда он входил, г-жа Вердюрен кивала на розы, которые он прислал утром, говорила: «Я вас браню» — и указывала ему место рядом с Одеттой; пианист тем временем играл для них двоих фразу из Вентейля, которая была словно государственный гимн их любви. Он начинал с долгих тремоло, которые в скрипичной партии только одни и звучат несколько тактов, занимая весь первый план, а потом словно отстраняются, и — как на картинах Питера ван Хоха[186]
, которые кажутся глубже благодаря тому, что на заднем плане виднеется узкая рамка полуоткрытой двери, совсем другого цвета, омытая бархатистостью проникающих невесть откуда лучей, — появлялась фраза, танцующая, пасторальная, нечаянная провозвестница, принадлежащая иному миру. Она проходила в колыхании складок, простых и бессмертных, расточая вокруг великодушные дары, с одной и той же неизменной улыбкой; но теперь Сванну чудилось в ней разочарование. Казалось, она знает тщету счастья, к которому указует путь. В ее легком изяществе была какая-то завершенность или даже отрешенность, приходящая на смену сожалению. Но не все ли равно: ведь он-то видел, в сущности, не ее саму, не то, что она значила для музыканта, который сочинял ее, не зная ни о Сванне, ни об Одетте, не то, что скажет она всем тем, кто будет ее слушать в грядущих веках, — для него это было свидетельство, залог любви, который даже Вердюренам и молодому пианисту напоминал одновременно и о нем, и об Одетте, объединял их; по просьбе Одетты он вообще отказался от идеи прослушать с начала до конца всю сонату, из которой он по-прежнему знал только один этот пассаж. «На что вам все остальное? — сказала она. — У нас естьЧасто бывало, что Сванн задерживался с молоденькой работницей, перед тем как идти к Вердюренам, и потом спохватывался, что пианист уже сыграл ту фразу и скоро Одетте пора домой. Он провожал ее до дверей ее особнячка на улице Лаперуза за Триумфальной аркой. И может быть, именно для этого, именно чтобы не просить у нее всего сразу, он жертвовал менее необходимым для него удовольствием увидеть ее пораньше и приехать к Вердюренам вместе с ней, ради осуществления этого права, которое она за ним признавала, — вместе уезжать из гостей; потому что благодаря этому он понимал, что никто ее не видит, не вклинивается между ними, не отвлекает ее от него даже после их расставания.
Она уезжала в карете Сванна; как-то вечером, уже выйдя из кареты и прощаясь, она порывисто сорвала в маленьком садике перед домом последнюю хризантему и протянула ему перед самым расставанием. На обратном пути он прижимал цветок к губам, а когда через несколько дней хризантема завяла, бережно запер ее у себя в секретере.