Он видел, как пианист собирается играть Лунную сонату и как г-жа Вердюрен гримасничает, опасаясь, что музыка Бетховена ударит ей по нервам. «Идиотка, врунья! — вскричал он. — Искусство она любит, видите ли!» Она обронит при Одетте несколько хвалебных слов насчет Форшвиля, а потом скажет, как часто говорила про него самого: «Одетта, вы пустите господина де Форшвиля на местечко рядом с вами?» — «В темноте! Сводня, сводня!» И музыку он тоже заклеймил как сводню: она приглашала их молчать, мечтать вместе, смотреть друг на друга, держаться за руки. Теперь он одобрял суровость по отношению к искусству, которую исповедовали Платон, Боссюэ[229]
и старое французское воспитание.В сущности, жизнь у Вердюренов, которую он так часто называл «настоящей жизнью», теперь представлялась ему сплошной мерзостью, а их тесная компания — худшей на свете бандой. «Воистину, — говорил он, — это самые грязные отбросы общества, последний круг Данте[230]
. Никакого нет сомнения, его гениальная поэма — это прямо о Вердюренах! В сущности, как правы светские люди, о которых можно, конечно, злословить, но все-таки они совсем другое дело, чем эта шайка негодяев, и как мудро с их стороны, что они знать не желают этих людишек, кончиком пальцев до них не дотронутся, чтобы не замараться! Сколько прозорливости в этомА ведь Сванн не стал бы упиваться великодушием Вердюренов, даже если бы они в самом деле обладали всеми достоинствами, которые он им еще сегодня приписывал, но при этом не поощряли и не содействовали его любви — многие восхищались их великодушием, но он-то оценил его только благодаря Одетте; опять же, самая что ни на есть очевидная безнравственность, в которой он сегодня уличал Вердюренов, была бы бессильна его возмутить, и не стал бы он клеймить «их подлость», если бы они не пригласили Одетту вместе с Форшвилем и не обошли его самого. И очень может быть, что голос Сванна был проницательнее, чем он сам: недаром в этом голосе слышалось нечто неестественное, пока Сванн ораторствовал о своем отвращении к компании Вердюренов и о том, как он рад, что с этой компанией теперь покончено; пожалуй, его речи призваны были не столько выразить мысль, сколько утолить ярость. И в самом деле, пока он изрыгал хулу, его мысль, пожалуй, незаметно для него самого, была занята совершенно другим предметом, и когда он добрался до дому, то не успели за ним закрыться ворота, как он хлопнул себя по лбу, велел их отворить и опять умчался из дому, воскликнув на этот раз своим собственным голосом: «Кажется, я нашел способ, как сделать, чтобы меня завтра пригласили на обед в Шату!» Но способ, видно, никуда не годился, потому что Сванна так и не пригласили: доктор Котар, который несколько дней не видел Вердюренов, поскольку был вызван куда-то в провинцию к тяжелому больному и не мог поехать в Шату, на другой день, усаживаясь за стол у них дома, сказал:
— А разве мы не увидим господина Сванна нынче вечером? Он же, так сказать, личный друг…
— Надеюсь, что не увидим! — отрезала г-жа Вердюрен. — И слава богу, он невыносим: глуп и дурно воспитан.
Слыша эти слова, Котар продемонстрировал одновременно удивление и послушание, словно столкнувшись с истиной, противоречащей всему, во что он до сих пор верил, но безусловно неоспоримой; смущенно и испуганно уткнув нос в тарелку, он вместо всякого ответа пробормотал: «Так-так-так-так-так», и голос его, словно отступая в образцовом порядке в глубокий тыл, пробежал сверху донизу по всему своему регистру. Больше о Сванне у Вердюренов не упоминали.