Так думала я, снова и снова вчитываясь в поразившие меня строчки. Я не знала тогда, что их написал Пушкин. Мне казались они настолько просты и естественны, что их мог сказать каждый, в том числе и я. Вот почему я не очень грешила против правды, когда заявила, что их написала я. Они органично вошли в мое сознание. Но все-таки это был самый настоящий плагиат, и я всегда с краской стыда на лице вспоминала о нем. Стихи я не забросила, продолжала писать их. Мои «вирши» появлялись даже в школьном рукописном журнале «Огонек», но это были стихи о природе, о смене времен года. Свои «байронические» поэмы я стеснялась показывать даже отцу, они были нечто вроде дневника, в них выражались мои настроения, чувства. В пятнадцать лет я увлеклась поэзией Надсона. Для меня до сих пор остается загадкой, почему Надсон, поэт муки и отчаяния, был мне так созвучен в те годы. Ничего надсоновского, надломленного не было в моей жизни. Я была здоровая краснощекая, жизнерадостная девочка, воспитывалась в нормальной семье с хорошими моральными устоями. Писала же я такие стихи:
Никаких «страстных мук», «докучливой скуки» я не испытывала. Повторяю, я была здоровая жизнерадостная девочка, которая не испытывала желания «забыться в чарующем сне», так как и без того спала «дай Боже», меня могли вместе с кроватью вынести из дому, и я не проснулась бы. А вот писалось же так. Помню, как я мучилась, подыскивая к слову «скуки», рифмующемуся со словом «муки», соответствующее определение и написав «докучливой скуки», не была уверена, правильно ли использовала его. В моей жизни было еще несколько периодов, когда стихи не давали мне покоя. Один из них совпал с годами студенчества. Я писала много стихов, но не сохранила их, и в памяти осталось лишь начало одного стихотворения:
Глава 10. Годы учения
Первые три года в начальной школе я училась у мамы. Школа была в 2-х километрах от дома за поселком Одуй. Дорога шла через длинную плотину, соединявшую оба поселка, круто поднималась в гору, выводила за околицу Одуя, и там, на пригорке, у кромки соснового бора стояла наша школа. Белоснежная на фоне зеленого леса, она была очень живописна, казалась легкой, воздушной. И в самом деле, построенная по чертежам отца перед самой войной 1914 года, она была просторна, удобна и вполне соответствовала своему назначению. Тамбур, большая раздевалка, длинный коридор одним концом упиравшийся в учительскую, в другом конце его дверь в подсобные помещения: просторную кухню, умывальную комнату, в туалеты. По одну сторону коридора окна, выходящие на восток, по другую – шли двери в классы, их было четыре. Самая светлая комната – учительская, где единственное окно во всю стену выходило на юг, так что учительская постоянно была залита солнечным светом.
В большую перемену детей кормили завтраком. Мы рассаживались вдоль длиннущего стола, протяженностью во весь коридор, и школьная сторожиха, обходя нас с кастрюлей, каждому в его чашку вливала картофельную похлебку. Приправленная льняным маслом она была удивительно вкусна. Никогда позже мне не удавалось сварить такой похлебки. Может быть, имело значение и то, из какой картошки она была сварена? Уральская картошка белая, рассыпчатая уже сама по себе объедение, а тут еще приправленная луком, маслом и капустным рассолом. Завтраки были бесплатными. Школьники сами выращивали картошку, капусту и лук на пришкольном участке. И участок этот не походил на те ухоженные грядки, которые имеются теперь при школах, как обязательное приложение к урокам естествознания. Нет, участком нашей школы было поле, где высаживались не только картошка и капуста, но высеивался и лен, из семян которого потом давили масло. И поле это было не где-то за тридевять земель, а простиралось от самой школьной ограды. Участок вспахивался родителями школьников, но сажалась, окучивалась и копалась картошка самими детьми. Это были веселые уроки труда, навыки к которому прививались и дома.