Он стал усердно заниматься и духовными дисциплинами, в особенности догматическим богословием, думая, что оно поможет ему оживить веру и укрепить благочестие. Миновав вводную часть, он принялся читать интересующие его места из трактатов «De Redemptione», «De sacramentis», «De gratia»[78]
. Увы, вскоре он раз очаровался, увидев, что догматическое богословие так же мало помогало ему оживить свою веру, как нравственное — совесть. Церковные науки изобиловали доказательствами, но они не согревали души, не заставляли быстрее биться сердце, а почему — он не мог постичь. Быть может, потому, что он не одержал над собой окончательной победы. Быть может, в сокровенных уголках его души затаился дух гордыни, мятежный демон, микробы мирской суеты? Но он не знал этого. Он по-разному пробовал преодолеть себя, он долго боролся и терзался. Им руководили благие желания — так почему же бог не послал ему благодати?Все первое полугодие Васарис мучился сомнениями, насиловал свою волю, не видя впереди ни луча надежды, ни просвета. Печальна и мрачна была его жизнь, он еще больше ушел в себя, стал молчаливым, угрюмым. Ближайшие товарищи только диву давались и порой жалели его.
— Что это с нашим Людасом стало? Сам на себя непохож…
— Смотри, Васарис, до окончания еще далеко, этак не вытянешь.
А порой и пошучивали:
— В этом году наш Людас вернулся влюбленным не на шутку. Гляди, как мучается бедняга.
— Запала в сердце какая-нибудь вильнюсская красавица. Зачем совался, куда не надо!
— Нет, он теперь беда какой богомольный. Вот увидите, через два года станет формарием.
Мысль о том, что Васарис станет формарием, всех изрядно развеселила.
В первое полугодие он забросил все, что не имело отношения к его прямым обязанностям. Не прочел ни одного художественного произведения, не написал ни одного стихотворения. Дневник, и тот запустил, даже собирался его уничтожить.
Он стал ко всему до того равнодушным, что почти забыл о Незнакомке. Редкое воскресенье он бросал взгляд на колонны и, увидев ее, чувствовал в сердце лишь горечь и безнадежность. Его состояние напоминало мстительную отчужденность влюбленного, который старается причинить боль и себе и любимой оттого, что усомнился в самом себе или видит, что все его надежды, ожидания, радости гибнут, словно побитые морозом цветы.
Образцовым семинаристом по принуждению Людас Васарис пробыл только в течение этого первого полугодия. Едва задули первые весенние ветры, — и его религиозное настроение стало рассеиваться, его упорство таяло, как весенний снег. Уже после святок он все реже заглядывал по вечерам в часовню, да и там все реже настраивался на сентиментально-религиозный лад. Он настолько привык и к сумраку и к тишине часовни, что чувствовал себя в ней, как в своей комнате. В конце концов его уже не привлекали эти упражнения, утратившие для него былое очарование. Он опять стал трезвее относиться к вопросу о призвании, о вере и религиозном рвении.
Между тем наступали первые сияющие дни весны. Все дольше и теплее пригревало солнышко, все чаще врывались сквозь непретворенные двери в пыльные семинарские аудитории, кельи и коридоры струи живительного чистого воздуха. Во время послеобеденных рекреаций семинаристы толпой выбегали в сад, и снег на дорожках еще быстрее таял под их ногами, а каждый след тут же превращался в лужицу. При виде этих первых признаков весны у семинаристов легко становилось на сердце. А когда звонок снова загонял их в аудитории и кельи, некоторые еще следили в окна, как подвигались труды весны.
Васарис сам не знал, как это случилось, но в один из таких дней словно камень свалился с его груди, сердце радостно забилось, и он улыбнулся весеннему солнцу, голубому небу и тающим снегам. Он бродил в одиночестве по боковой дорожке, безуспешно пытаясь поймать какую-то мысль или воспоминание, которое назойливо вертелось в голове, то и дело ускользая из сознания. И вдруг в вышине, над самой головой, полилась звонкая торжествующая трель жаворонка. Васарис остановился. Первая песнь жаворонка издавна играла важную роль в его жизни. С самого детства он каждый год ожидал этой минуты и с ликованием встречал ее. Быть может, он ожидал ее и сейчас, а дождавшись, позабыл все, что удручало его и мучило. Будь поблизости его мать, он непременно побежал бы к ней поделиться радостной вестью: «Мама, жаворонок!»
С этого дня Васарис больше не ходил по вечерам погружаться в мистический сумрак часовни. Он приносил с собой из сада множество впечатлений от пробуждающейся природы, сутана его пахла весенней свежестью, — так мог ли он усидеть в углу часовни, где запах ладана и свечного воска скорее напоминал ему о могиле, чем о всемогущем боге жизни?