И вот уже он развязал рюкзаки, и достал сухую колбасу, и коньяк, и сайру бланшироваиную, и сардины марокканские, и растворимый кофе бразильский, и джем, и даже суповые концентраты в блестящих станиолевых пакетах. Все это он, одержимый прекрасным, вдруг нахлынувшим на него беспокойством, рассыпал по достархону вперемежку с хозяйскими каменными конфетами и кусками лепешек. Потом, суетясь, не останавливаясь ни на миг, он еще раз обшарил рюкзаки и извлек несколько банок апельсинового сока и тресковой печени, а зеркальца и бусы засунул поглубже. А потом опустился на кошму у достархона, несколько подчеркнуто перевел дыханье и сказал:
— Ну, кажется, все. Можно начинать.
Леха, наконец-то, попал на самый настоящий Памир, в самую что ни на есть горную глухомань. Он еще не успел и шагу здесь ступить — а вот уже в тускло освещенной керосиновой лампой, музейной этой кибитке, незнакомая, красивая сказочной красотой Востока женщина была рада его приходу. И ему это было необыкновенно приятно — все, все вместе, скопом: и Памир, и сам он на Памире, и трудный головоломный спуск, и эта женщина, с полуулыбкой протягивающая ему пиалу. Какая рука у нее — смуглая, хрупкая в запястье, с длиной узкой ладонью!
Леха разлил коньяк и поднял свою пиалу.
— За вас, — сказал Леха Гульнаре. — То-есть, за тебя… Ребята, давай за Гульнару!
— Армянский, четыре звездочки, — сказала Гульнара, рассматривая этикетку на бутылке. — Сколько времени такой не пила…
— Вот конфета, бери, — Леха протянул ей «Мишку» на ладони. — Хочешь колбаски?
Володя включил свой транзистор. Кто-то где-то пел на неведомом языке про любовь, а может быть про смерть. В песне любовь и смерть так похожи друг на друга.
— Картошечки бы сейчас, — сказал Володя, послушав музыку. — Жареной.
— А ты хочешь? — глядя на Леху, спросила Гульнара.
— Могу… — сказал Леха. — Конечно, хочу! Я помогу тебе, ладно?
Гульнара пожала плечами. Странные они, все-таки, люди, эти русские. Помочь ей жарить картошку? Это дело не мужское.
— Ладно, — сказала Гульнара. — Пошли.
Они вышли в коридор, и Гульнара, присев на корточки у кухонного очага, принялась за картошку. Она держала картофелину в вытянутых пальцах левой руки, а правой — с зажатым в ней ножом — легко, словно бы бежевый бинтик, разматывала кожуру. Расхаживая по коридору, Леха искоса наблюдал за работающей Гульнарой. Время от времени он возбужденно прикасался ладонью к стенам, щелкал пальцем по донцам развешанных казанов и кастрюль. Он ждал взгляда Гульнары, ждал знака — но женщина молчала, занимаясь своим делом.
— Я завтра дальше уйду, — сказал, наконец, Леха. — На Ледник. Но я тебе все равно скажу. Вот что тебе скажу… Ты очень красивая, понимаешь? Понимаешь — красавица? Я такой красивой никогда еще не видел, в жизни. Я завтра все равно ухожу…
Леха подошел к Гульнаре и опустился на корточки против нее. Между ними тускло поблескивал таз с очищенной картошкой. Гульнара подняла лицо от таза, улыбнулась. Она, действительно, была красива — в полутемном коридоре, при неровном свете низкого огня в очаге.
— Леха, — сказала Гульнара. — Что за имя?
Она набрала из мешка горсть мелких картофелин и стала бросать их над тазом в Леху — в разведенные его колени, во внутренние стороны бедер… Почему бы ей, собственно говоря, и не заигрывать с Лехой таким образом? С Ефимкиным она в свое время и не думала так поступать — но ведь и Ефимкин не говорил ей ничего подобного ни про красоту ее, ни про «Тысячу и одну ночь». Он все это делал совсем по-другому, противно даже вспомнить — как.
Леха сидел неподвижно, ошалело глядя на прицельно летящие картофелины, а потом вскочил на ноги — но одновременно с ним поднялась Гульнара со своим разделяющим их медным тазом и тихо, глухо засмеялась.
— Ну, что смотришь? — сказала Гульнара, устанавливая таз с картошкой на треногу над очагом, — Идем, а то там твои совсем заснут.
Посторонившись, Леха пропустил Гульнару вперед — она прошла по узкому коридору, чиркнув его по ногам подолом длинного платья. Тогда он положил ей руки на плечи, повернул к себе лицом — легкую и стремительную. Сжал ей ладонями виски, притянул требовательно, поцеловал, с восторгом чувствуя ее прохладный, заостренный на конце язык.
— Леха! — сказала Гульнара, высвобождаясь. — Чудной! — и вошла в комнату.
Люся спала, положив голову на рюкзак. Володя через силу приподнялся с кошмы и сел, неловко поджав ноги. Глаза его слипались, он глядел мутно.
— Дай ей подушку, — Гульнара кинула ему подушку, он неловко поймал ее и сунул Люсе под голову. Люся благодарно что-то пробормотала и повернулась набок, спиной к керосиновой лампе.
— Давайте выпьем! — сказал Леха, усевшись, и потянулся за бутылкой. — Выпить хочется…
— Играть можешь? — спросила Гульнара, глазами указывая на гитару. — «Звонок по телефону» можешь?
— «Звонок по телефону» не могу, — сказал Леха. — Володька, дай-ка гитарку!
— Спой «Табуны», — попросил Володя. — И — спать.
запел Леха, —