В отличие от пушкинского, всегда локального и подтянутого анекдота, несущего ясные признаки конкретного места и времени, гоголевский анекдот метафизически растяжим – до признания всего сущего за анекдотический случай. С другой стороны, по степеням невероятия гоголевский анекдот представляет собою немотивированное и недоговоренное чудо, однако благодаря такой недоговоренности даже более чудовищное порой, нежели в полном значении сверхъестественное явление. Когда бы мадам Подточина в действительности своим волхованием подточила нос Ковалеву, это звучало бы много понятнее, проще и правдоподобнее, чем самостоятельно, без всякого колдовства, сбежавший с лица майорский нос. Тоже сверхъестественный чорт, подсказавший завязку в “Вие”, менее странен и сказочен, чем недоговоренный, проглоченный на полуслове, анекдотический “чорт” в “Ревизоре”.
В ряде гоголевских историй только чорт, только чудо еще способны унять и уравновесить расходившийся анекдот – настолько последний, значит, неуемен и необъятен. Так, ради восстановления анекдотически похищенной шинели потребовался чудесный мертвец в лице того же Башмачкина. Чтобы покрыть амбиции Чичикова и произведенный им по губернии гром, понадобился совершенно уже фантастический, не сообразный ни с чем Бонапарт.
Сверхъестественное у Гоголя, за редким исключением, ищет объяснений в сверхъестественном же (“Страшная месть”, “Портрет”, сопровождаемые вместо эпилога – прологом), а не в житейски-простых и всем понятных подтасовках, как это часто встречалось у всемирных фантастов – от Анны Рэдклифф до Вальтер Скотта. Более того, в развитие и в разъяснение достоверного происшествия сплошь и рядом подключается сказка, фантастика, которая и составляет главный слой повествования, служит истинной первопричиной события. Под простенькой “майской ночью” у Гоголя скрыта “утопленница” (под “Похождениями Чичикова” – “Мертвые души”), которая одна и способна вывести сюжет на чистую воду, сообщить ему стройность и подлинность художественно-правдоподобной истории.
Белинский немало постарался оторвать “правдивое”, “действительное” от фантастики в Гоголе, придав последней характер чужеродных напластований, без которых Гоголь, ему казалось, куда как прекраснее бы писал, проходя беспрепятственно по проверенной графе “реализма”. Белинский кастрировал Гоголя, чтобы сделать из него нечто удобочитаемое и пригодное для народа.
Что непосредственность творчества нередко изменяет Гоголю или что Гоголь нередко изменяет непосредственности творчества, это ясно доказывается его повестями (еще в “Вечерах на хуторе”), “Вечером накануне Ивана Купала” и “Страшной местью”, из которых ложное понятие о народности в искусстве сделало какие-то уродливые произведения, за исключением нескольких превосходных частностей, касающихся до проникнутого юмором изображения действительности. Но особенно это ясно из вполне неудачной повести “Портрет”…
“Портрету”, центральной повести Гоголя, которая и так уже подвергалась мучительной писательской правке с целью выяснить наконец, в чем корень зла и соблазна, – Белинский предлагает собственную редакцию, разделяя Гоголя с Гоголем, портрет с “Портретом”. Главное ему было освободить реализм от фантастики, искусство от чуда: