На баррикаде у
Перед большой грудой камней он на мгновение задержался. Затем он с трудом вскарабкался на неё, немного спотыкаясь, с негнущимися суставами. Старый человек в сюртуке и с красным шарфом казался единственным живым существом. Теперь он был наверху, и на мгновение увидели его высоко стоящим на баррикаде, силуэтом на фоне заходящего солнца. Затем он покачнулся и упал — через голову вперёд. Выстрела, который попал в него, не слышал никто. Затем стрельба продолжилась. Так умер Делеклюш, и с ним умерла Коммуна. После этого четверга больше Коммуны не существовало. Но битва за Париж продолжала бушевать. И наихудшее наступило лишь тогда, когда тремя днями позже борьба прекратилась.
Зверство победителей
Если бы история Парижской Коммуны закончилась с падением последней баррикады в воскресенье Троицы 1871 года — весьма возможно, что сегодня её бы уже давно забыли. Однако она не закончилась. Что произошло после борьбы, поспособствовало тому, чтобы Коммуна стала незабываемой. Сегодня у нас притупилось ощущение ужаса. Однако 19 век был, во всяком случае в Европе, цивилизованной эпохой, и когда в цивилизованной столице континента тогда неожиданно на всех улицах стали происходить убийства, то это вселило в современников ужас. Бойня над Коммуной в истории своего времени — как кричащие брызги крови на музейной картине.
Уже во время битвы за Париж правительственные войска безжалостно застрелили своих пленных — и множество непричастных. А в последние отчаянные дни и борцы на баррикадах учиняли зверские преступления: расстрел шестидесяти двух заложников, среди которых архиепископ Парижа, 25 и 26 мая гнусно обезобразил героическую смертельную борьбу Коммуны. Но это бледнеет на фоне того, что хладнокровно совершили после борьбы победители.
«После окончания борьбы», — пишет летописец Коммуны Проспер Лиссагарай, — «армия превратилась в чудовищную палаческую команду» — а Париж в бойню для людей. Рабочие кварталы были прочёсаны, дома обысканы, прохожих на улицах без разбора хватали и арестованных тысячами загоняли в казармы и тюрьмы. Что там их ожидало, не было ни судом, даже не военно–полевым судом, а было это сортировкой — как на грузовом перроне Аушвица.[30]
Не делалось усилий для определения личности арестованных. Достаточно было одного взгляда: у кого были почерневшие руки или изменение цвета от приклада винтовки на плече, кто носил униформу или даже только лишь пару армейских сапог, но также и у кого было упрямое выражение лица или кто как–то иначе возбудил недовольство офицеров, которые сидели у длинного стола, куря сигары и обрабатывая потоки людей — тех кивком головы отсылали налево — а там ожидали расстрельные команды.
В тюрьмах расстреливали сразу же на месте. Из других мест сбора (например, театра
Существует свидетельство учителя гимназии из тюрьмы Рокетте, которому посчастливилось быть направленным сострадательным сержантом направо, после того как он уже был отправлен налево:
«Скоро на правой стороне нас было больше трёх тысяч арестованных. Всё воскресенье и ещё часть понедельника продолжались рядом с нами выстрелы. Утром в понедельник вошёл взвод: «Пятьдесят человек!» — сказал сержант. Мы думали, что речь идёт о расстреле и никто не пошевелился. Солдаты отобрали ближайших пятьдесят человек. Я был среди них. В помещении, в которое нас провели и которое показалось нам огромным, мы увидели груды тел, наваленных друг на друга. «Поднимайте всех этих свиней и бросайте в мебельную повозку!» Мы стали поднимать кровоточащие тела. Солдаты отпускали отвратительные шутки: «Посмотри–ка, что за рожу скорчил вот этот!» — и они топтали каблуками их лица. Нам казалось, что некоторые ещё живы. Мы сказали об этом солдатам, но они отвечали: «Вперёд! Вперёд! Нечего тут!» Наверняка некоторых похоронили заживо. Я посчитал: мы положили в мебельные повозки тысячу девятьсот семь тел».