Вокруг суета: в распахнутых сундуках и коробах громоздятся платья, чепцы лежат грудами на подоконниках, со всех углов небрежно свисают цепочки и ожерелья. В воздухе смешалась дюжина разных духов. Так тесно, что шагу нельзя ступить, не попав кому-нибудь локтем в глаз; девицы едва не друг по дружке ходят, чтобы дотянуться до своих вещей.
Я протягиваю Магдален свое платье. Та вертит его в руках, потом спрашивает с гримасой:
– И как его надевают? – Платье она держит кончиками пальцев, от себя подальше.
– Вот это, – отвечаю я, показывая на высокий воротник, скроенный специально по моей мерке, – сюда, наверх.
– А, так вот что это – карман для горба? – с презрительной усмешкой бросает Магдален.
Я не разревусь. Нет. Ни за что не буду реветь. Что, если бы здесь была сестра Джейн? «Будь стойкой, Мышка, – сказала бы она. – Никому не позволяй догадаться, что ты чувствуешь».
– Не понимаю, зачем на свадьбе королевы эта уродина! – говорит Магдален кузине Маргарет. Вполголоса – но я все слышу.
Я боюсь разреветься – от моих слез станет только хуже; поэтому думаю о Джейн. Однажды она сказала мне: «
«
– У Мэри Грей больше права присутствовать на свадьбе, чем у тебя, – замечает Джейн Дормер, любимица королевы. – В ней течет королевская кровь.
– Да, но в каком безобразном сосуде! – бормочет Магдален и со вздохом начинает затягивать на мне шнуровку.
Эта свадьба оплачена жизнью моей сестры; так решила королева. С тех пор, как убили Джейн, прошло сто шестьдесят четыре дня – каждый день я отмечаю в молитвеннике; но боль не уходит и, наверное, не уйдет никогда. Сама себе я напоминаю дерево в нашем брэдгейтском парке, в которое ударила молния – пустое и черное, выжженное изнутри.
Ненавидеть королеву – грех, измена. Только я не могу задавить эту клокочущую во мне ненависть. Что сказала бы Джейн? «Никому не позволяй догадаться, что ты чувствуешь».
– Ну вот, – говорит Магдален и отворачивается. – Готово.
Шнуровку она затянула так туго, что я напоминаю себе голубя, готового к жарке, фаршированного и зашитого ниткой.
– А Елизавета будет на свадьбе? – спрашивает кузина Маргарет.
– Нет, конечно, – отвечает Магдален. – Она сидит взаперти в Вудстоке.
– Бедняжка! – говорит Джейн Дормер, и наступает тяжелое молчание. Может быть, все вспоминают мою сестру Джейн и думают о том, что случается с девушками, стоящими слишком близко к трону. Раньше портрет Елизаветы висел в длинной галерее в Уайтхолле; теперь его сняли, и на этом месте темное пятно.
Мне не дает покоя мысль, что еще одна девушка, стоящая слишком близко к трону, – моя сестра Кэтрин.
– Мне рассказывали, – шепчет Магдален, – Елизавету даже в сад погулять не выпускают без охраны!
– Хватит болтовни! – обрывает ее мистрис Пойнтц. – Где твоя сестра?
– Кэтрин? – переспрашиваю я, не совсем понимая, к кому она обращается – в этой комнате полно сестер.
– А что, разве у тебя есть… – Тут она осекается и умолкает. Должно быть, вспомнила, что у меня
Лицо мистрис Пойнтц смягчается; она даже улыбается мне и, ласково погладив по плечу, говорит певуче, словно обращается к младенцу:
– Это платье отлично сшито, Мэри. Как хорошо на тебе сидит!
Я чувствую ее отвращение – и в притворной улыбке, и в том, как, коснувшись меня, она тут же украдкой вытирает руку о свои юбки, словно испачкавшись. Я молчу, и она посылает Джейн Дормер разыскать Кэтрин, которая, как на грех, снова куда-то запропастилась.
В груде вещей Кэтрин лежит греческий Новый Завет сестры Джейн. Как только меня оставляют в покое, я ухожу с книгой в коридор, открываю первую страницу и читаю письмо, написанное на форзаце. Нет, скорее, вглядываюсь в изящный почерк Джейн. Читать нет нужды – каждое слово этого письма навсегда в моем сердце.