– Ладно, давай, привет! – Роза отвернулась, поняв, что Гриша не хочет никаких телячьих нежностей перед мальчишками. Она протянула сыну кусок хлеба, тот зажал его в кулаке:
– Угу!.. Ну, я пошел?
– Давай… Гришаня!
– Да, мам!
– Аккуратней на речке…
– Знаю, – буркнул. Роза поцеловала мальчишку – и слегка подтолкнула его к входной двери.
Гришка немного постоял – и вышел во двор. Всё. Умчался.
– Береги его, мам, – севшим голосом попросила Роза. – Он у меня городской все же. К коровам и к лошадям его не подпускай…
– Да знаю я, не волнуйся. Понимаю. – Хана, старшая сестра Шейны, подошла к дочери, приобняла ее. Высокая какая, грудастая. Да… А в детстве такая щуплая была, как куренок… Шейна ее так и дразнила: куренок, куренок… – О Диме ничего не слышно?
– Нет, – Роза закусила губу. – Ничего, партия разберется.
В поезде Роза немножко поплакала. Муж ее, Дима Кольницкий, сидел с прошлого года: он в райкоме отвечал за бытовое обслуживание населения, а тут в какой-то парикмахерской стащили одеколон или кого-то не так подстригли, – в общем, Диме дали пять лет, немного по нынешним временам. Но Гришке будет одиннадцать, когда отец выйдет, и главное – что за ерунда? Дима был ни в чем не виноват, и Роза, вступившая в партию сразу после подлого убийства товарища Кирова, написала письмо Жданову. Ответа пока не было, и Роза уже подумывала написать самому Иосифу Виссарионовичу.
Мысли о муже сменились тоской по Гришке. До августа сына не пощупать, не потрогать, не понюхать… Тоска перевернулась внутри тяжелым острым камнем, слезы сами потекли по мясистому носу в подушку. Но колеса стучали, поезд шел ровно, и часов в двенадцать Роза, уставшая и наплакавшаяся, уже спала.
В августе она не приехала.
В августе немцы уже стояли под Ленинградом.
Роза сутками пропадала на работе. Дима был в лагере, от него иногда приходили письма. От матери – ни строчки, ни листочка. Смела была занята немцами.
Роза думала о сыне ежесекундно. Где-то внутри, около сердца, сидела огромная черная жаба. И в голове, чуть позади виска, кровавой тяжестью расплывался ужас, давило предчувствие страшной беды. Первое время от страха за ребенка невозможно было сосредоточиться. Потом свыклась. Правда, почти перестала спать: ей каждую ночь снился Гришка.
Роза работала в детском доме блокадного Ленинграда.
Вокруг нее худели, болели и умирали дети. Чужие, чьи-то. Она, еле таская отекшие, опухшие, как колоды, ноги, получала на детей хлеб. Кормила, вкладывая в открытые клювики крошки, размоченные в снегу. Они все равно умирали.
У коммуниста Розы Кольницкой была только одна мысль. Только одна. «Господи, – думала она, – прошу тебя, Господи, Господи… Я сохраню здесь столько детей, сколько смогу, пусть я сама умру, а детей попробую спасти… Господи, только одного прошу взамен: моего Гришу, Гришеньку моего спаси, Господи, спаси…» Нянька научила Розу православной молитве, и она постоянно бормотала и вслух, когда никто не слышал, и про себя «Отче наш» и «Богородицу», и чуть отпускало. Ей казалось, можно договориться.
Она вывозила детей блокадного Ленинграда по Дороге жизни – и возвращалась обратно, чтобы взять следующих. Заворачивала в одеялки, волокла на саночках до сборного пункта: и этого возьмите, возьмите! Товарищ! Ну я прошу… Он же еще живой, товарищ, миленький! Видишь – пар изо рта идет… Роза прикладывала зеркало. Оно оставалось незамутненным. Да, простите. Вы правы.
Посторонитесь. Дайте нам проехать. Мы не успели.
Роза смогла приехать в Смелу только весной 1945-го.
Рвалась раньше – но бесполезно, война. Мамин дом увидела издали, он был цел. Рядом стоял дом старшего брата, Иосифа, – он еще до войны женился на гойке, на украинке, ушел к ней, мама с ним не разговаривала, знать их не хотела. Даже на похороны сына не пришла, когда Йося неожиданно умер, еще в 1940-м.
«Живы», – вдруг шевельнулась у Розы надежда. Змея, гадина, а не надежда. Гадина.
Дом стоял пустой. Роза села на крыльцо, закурила.
Калитка выломана, а так – всё как всегда. Мой родительский дом. Тут и жили. Мама, папа, Йося, Давид, Розочка. Два брата и я. Вот тут маленькая бегала. Вот отсюда Гришка на речку убежал тогда, в мае… Горло перехватило, и табачный дым «не пошел». Роза зашлась кашлем, согнулась, уткнулась лицом в колени.
– Роза…
Во двор вошла Маруся, вдова Иосифа.
Слезы, которых не было всю блокаду, вдруг потекли сами, потоком, залили ватник, платок. Маруся!
– Никого, никого, всех убили, всех, ой, горе, горе какое, – Маруся завыла, кинулась к Розе на шею. Сквозь вой рассказала, избегая подробностей. От подробностей – Маруся знала – Роза умрет.
Вскоре после того как немцы вошли в Смелу, всех евреев согнали в поле, огородили его столбами, натянули проволоку и под страхом расстрела запретили местным жителям подходить к ним. Там и тетя Хана была, и Гришенька твой…
– А-ых… – рот Розы разорвало в немом крике, она с силой заткнула его ладонью. До крови прокусила палец, боли не было.