Бабка, надо сказать, оставшуюся дедову родню помнила отлично – не только двоюродных братьев и сестер, но и троюродных, теток и дядек, шуринов и деверей и с удовольствием перечисляла незнакомые имена. Дед слушал молча, все больше и больше хмурясь. И вдруг его лицо вспыхивало счастливой улыбкой:
– А вот здесь, Марь Захарна, ты не права! Не был пьяницей дядька Матвей. Вот хоть режь меня на куски, а не был!
Дед кипятился, хлопал ладонью по столу, а бабка, получая удовольствие от его возмущения, спокойненько отвечала:
– Хорошо, Петр Степанович. Ошиблась, бывает.
После отъезда Кати в его квартире постоянно торчали какие-то люди – знакомые и не очень, приятели притаскивали своих приятелей, а те – своих. Приносились авоськи со спиртным, на балконе копились, пылились горы пустых бутылок, а когда кончалась выпивка или деньги, грязные бутылки складывали в ванну и поливали из душа, а потом бежали их сдавать. Иван жил в постоянном угаре, мало что понимая и еще меньше желая понять. Иногда ему казалось, что он – полудохлая рыба в мутном, загаженном и отравленном аквариуме. А за грязным стеклом медленно движутся странные силуэты. Кто эти люди, зачем они здесь? И как мало воздуха! Он задыхался. Плотный сигаретный слоистый дым не рассеивался от коротких проветриваний, силуэты людей виднелись в дымке, словно в тумане, все медленно и лениво передвигались, шатались из угла в угол, фланировали из комнаты в кухню, кто-то спал на диване, кто-то, малознакомый или вовсе чужой, варил на плите кофе или жарил яичницу, а ванная почти все время была закрыта на задвижку – попасть в нее было сложно. Там занимались любовью незваные гости.
Иногда Иван впадал в бешенство и разгонял компании. Но спустя пару дней, когда от одиночества становилось невыносимо тошно, снова обзванивал друзей и, словно нищий на паперти, умолял прийти. Ну а тех долго просить было не надо. И опять начиналось безумие.
Он спал с незнакомыми или малознакомыми девицами, а поутру долго не мог очухаться, с удивлением разглядывая чужое лицо рядом на подушке. После этого было противно и тоскливо. И все-таки так было легче. В этой безумной круговерти и бестолковой суете было легче забыться. А забыться ох как хотелось!
Так и прожил в этом угаре почти два года. Чуть не вылетел из института, не на шутку испугался, своими глазами увидев приказ об отчислении, клялся декану, что завяжет с гулянками. Тот был суров:
– Эх, Громов! Я все понимаю – жизнь у тебя непростая. Да и талантом бог тебя не обидел. Но что ты творишь? Разве можно так жизнь прожигать? Она у тебя одна, Громов. Другой не будет. В армию загремишь – и это в лучшем случае! А в худшем – сам понимаешь. Ладно, иди! Последний шанс, Громов! Последний! И то потому, что… Ладно, сам знаешь!
Что это значит – «сам знаешь»? Получается, тогда, при поступлении, за него хлопотал Ленькин отец? А может быть, и сейчас? Все знали, что готовится приказ о его отчислении. Выходит, Ленька снова обратился к отцу? Господи, стыд-то какой! А подойти к Велижанскому смелости не хватило. Да и что спросишь? Лень, ты за меня хлопотал? Тот наверняка поднимет его на смех: «Ты что, Гром? Больной? Где я и где ты? И какое мне до тебя дело?» Нет, так не годится.
В общем, быстро взял себя в руки – сдал все хвосты и занятия не пропускал. Спустя какое-то время узнал, что Велижанский училище бросил. Ничего себе, а? Ну дал дружок! Да уж… Хотел позвонить ему, но передумал. Подумал, что Ленька спросит: «А ты что, Гром? Переживаешь? Ну так не переживай, брат! У меня все хорошо».
Однажды пришло письмо от матери: