Но нечего было думать. Он не мог сказать, что из подозрительного "Синего Креста" его выгнали за "пьянство и неповиновение начальству", и что он ничего не знает. Сознаться в этом - значило сознаться во лжи. Он опустил голову и стал рассматривать свои башмаки. Башмаки были казенные, крепкие, рыжие, с заплаткой на правой ноге.
- Я подумаю...
- Да, да, подумайте... Подумайте непременно...
На прощание Яголковский снова протянул ему руку и опять улыбнулся. Гвоздеву стало еще более не по себе: "Черт меня дернул... И какой я ему Василий Иванович?.." А когда, горбясь, он возвращался в свою камеру, No 50-й, ему казалось, что закоулкам и лестницам не будет конца.
Когда он остался один, он не лег, а упал на койку. Долго лежал неподвижно, потом встал и начал писать.
Он написал: "Гражданин Яголковский", но, подумав, зачеркнул "гражданин" и поставил "товарищ". "Товарищ Яголковский. Я готов умереть, но по чести и совести должен вам заявить, что никогда не буду предателем. У меня хватило гражданского мужества честно и всенародно покаяться в своих преступлениях: пусть рабоче-крестьянская власть нелицеприятно судит меня. Я полагаюсь на великодушие товарищей судей. Я уверен также, что они примут во внимание мое революционное прошлое: в 1910 году, командуя сотней, я отказался стрелять в рабочих. Я прошу уволить меня от показаний, касающихся лиц, живущих в России. По чести и совести я дать таковых не могу. 20 апреля. Василий Гвоздев". Он знал, что пишет неправду. Он не был готов умереть и даже не думал о смерти. Кроме того, не он отказался стрелять в рабочих, а его приятель, хорунжий Шумилин. "Ну да Яголковский не разберет... давно это было... - сказал он себе и повеселел... Отстанут... Конечно, отстанут... Надо только твердо стоять на своем..." Он подошел к решетчатому окну и стал сбоку.
Он любил этот угол: через узкую щель щита краснели кирпичные стены, а по вечерам сверкал большой шарообразный фонарь. Было тихо. Полковник Гвоздев вздохнул. Но вот гулко и властно зазвонили в колокола. Их звон врывался в двойные рамы и бился о закрытую дверь. И сейчас же вспомнилась родная станица и приходская церковь святой великомученицы Варвары. Полковник Гвоздев поднял голову, стараясь увидеть небо. Он увидел серо-голубую полоску и перекрестился широким крестом.
Прошел день, потом еще день, потом неделя. Яголковский не торопился с ответом и не вызывал на допрос. Полковник Гвоздев ежедневно просил в записках "не отказать побеседовать с ним". Но он даже не мог проверить, доходили ли эти записки. Надзиратель молча, очень вежливо их принимал и молча щелкал замком. Сосед внизу не отзывался ни на какие стуки. Справа и слева соседей не было вовсе. Зато на подоконнике полковник Гвоздев нашел человеческий след: "Юрий Бельский". Каждое утро он подходил и разглядывал кривые, нацарапанные булавкой буквы, здоровался с ними. "И ты, брат, сидел... - с сочувствием думал он. - Да, брат, влопались мы с тобой... К черту в зубы попали..." И, разговаривая с этим неведомым, возможно давно высланным в Соловки, человеком, он почти не вспоминал жену и детей: "Они в Берлине... Им хорошо".
Рано утром он выходил в коридор - умывался. После чая сгущалась тюремная тишина, та тишина, когда воздух звенит в ушах. К ней он привыкнуть не мог. Он испытывал такую душевную тяжесть, точно опустилась стопудовая гиря и придавила его к земле. Иногда это ощущение было так сильно, что хотелось кричать. Даже мыши радовали его теперь. Они прогрызли деревянную стенку и, шурша, шныряли по некрашеному полу. Книг не было. Были только газеты. Он читал их с пренебрежением: "Ведь коммунисты разбойники и лжецы". Через две недели он бросил читать. Тогда стало еще грустнее.
Однажды вечером, после поверки, он почувствовал, что не в силах больше. Он сел и написал еще одно заявление: "В Коллегию ГПУ. Товарищи! Одиночество для меня пытка. Делайте со мной что хотите. Но по чести и совести заявляю, что если через трое суток я не буду освобожден, то лучше расстреляйте меня. Обращаюсь к вам с последней просьбой: мой нательный крест перешлите моему малолетнему сыну Михаилу, в Берлин. 24 мая. Гвоздев". Он знал, что и на этот раз говорит неправду: он не верил в расстрел. Просьба о нательном кресте умилила его. Он ясно представил себе своего старшего сына Мишу в матросской шапке с золотой надписью "Konig" и вытер пальцем слезу. Засыпая, он горячо молился: "Господи, помоги... Господи, помоги..." Ему было жалко себя, и он надеялся, что и другие пожалеют его. Он забывал, что обращается к людям, которые сами долгие годы сидели в тюрьме, что он расстреливал прежде безоружную толпу этих людей.
На дворе начался ремонт. Уже не было тишины. Звонко выстукивал молоток, и где-то, правее и ниже, ему медлительно вторил тяжелый и грузный молот. Сыпалась штукатурка. Рабочие пели, и полковник Гвоздев, лежа на койке, слушал:
Поп Сергей,
Дьяк Сергей,
Пономарь Сергей,
И дьячок Сергей,
Вся деревня Сергеевна
И Матрена Сергеевна
Разговаривают...