– Есть захотели? Сейчас, сейчас… – поднимается Топилин. – Посмотрим, чего нам прислали, какие гостинцы…
Я тоже прощаюсь и ухожу. На улице темно. В окнах – свет. Там жизнь, за каждым окном своя. Не сужу ее, возраст не тот.
Но старую Топилиху все равно вспоминаю. Как провожает меня, как глядит мне вслед.
А теперь – о матери своей.
Пишу эти строки от дома далеко. Зима. За окном февральская метельная ночь. Лес шумит. Снег шуршит по оконному стеклу. Форточку откроешь и слышишь, как что-то скрипит и жалобно стонет в лесу.
Дом мой далеко. Уезжал, прощался с матерью, обнял ее и вдруг почуял, увидел, какой она стала маленькой, чуть не в пояс мне. Боже, боже…
Теперь вот – чужие края. Метель за окном. Кто там жалобно стонет? Не моя ли мать это плачет в далекой дали?
Старик и Чуря
Самый лучший час над водой – тихий вечер. Днем стояла жара, словно летняя, и теперь – тепло. Безветрие, гладь воды, вечернее солнце. Черные крачки, ловкие, острокрылые, кружат низко, кричат: «Ти-пит! Ти-пит!» Тяжелая цапля плывет в вышине, легко махая крылами. Хор лягушек; слитный высокий гул водяных быков. Иволга раз за разом поет протяжно. Кукушка устало и медленно ведет последний счет в нынешнем дне. Тихий вечер.
Рыбацкие катера стоят, ткнувшись носами в берег. На палубах непривычный покой. Все уехали. Завтра – праздник. Нынче подались по домам, в поселок. Остались Чуря, Старик да я – гость заезжий.
Катера сторожить, утром проверить сети, вентери. Остаться выпало Старику. А потом Чуря решил не ехать. «Чего там делать? Напиться? – махнул он рукой. – Отосплюсь…»
А я лишь прибыл. На путину не успел. Слава богу, застал еще на воде рыбаков. Из Дона, с весенних тоней, пришли они сюда, на озера. Правда, это когда-то были озера: Нижнее, Среднее, Верхнее, Линево, Карасево, Бугаково, Назмище – счета им нет. Потом на Дону плотину поставили, все слилось. Теперь не поймешь: озера ли, протоки, ерики. Но даже по весенней воде тут затишка, укрытая косой и займищем от стрежня Дона. Там, на быстрине, теперь вода полая, мутная, а здесь отстоялась, синеет. Затопленные вербы еще в цвету, желтая пыльца на воде. По берегам, на суше, тополя в зеленой молодой листве. Вербы, тополя, сухой камыш, травы молодые.
Ветер. Катера дремлют, рядом – ясные их отраженья на гладкой воде. На палубе, возле кубрика, привалившись к стене, дремлет Старик. Его так и зовут: Старик да Старик. Он давно получает пенсию, но еще рыбачит на весенней путине. Рослый, седой, сейчас он притих, опустив голову на грудь.
А Чуря наводит порядок на катере. Рыбачье суденышко малое: кубрик, рубка, продуктовый ларь на корме, тесные проходы. Обычно, когда уезжают домой, спешат, бросают все. И теперь на палубе, в проходах там и здесь, валяются белые пластиковые ящики в рыбьей чешуе, оранжевые рыбачьи робы, высокие сапоги – бродни. Чуря прибирается: робы развешивает, сапоги – на просушку, ящики, телогрейки – все к месту. И на катере становится просторней. Чуря убирает и говорит мне, а больше себя убеждает:
– Правильно сделал, что не поехал. Чего там? Тоже мне, праздник, – хмыкает он. – В церкву все равно не ходим. Хоть Пасха, хоть октябрьские – все одно: пойла! еще пойла! Пока на рога не встанешь. Правильно я говорю? – ищет он сочувствия.
Я подтверждаю:
– Верно.
Езжу к рыбакам я давно. Плохо ли, хорошо, знаю их.
– Ну, вот я бы поехал, – продолжает Чуря. – Доехал до караванки, там – пьют. Друзей много, стаканяру каждый нальет. Закуска – мануфактурой. Глоть, глоть – и глаза на лоб. Правильно говорю?
– Конечно.
– А здесь я отосплюсь, отдохну, почитаю. А там – лишь натрескаешься и копыта на сторону, где-нибудь под сараем. Вот и весь праздник.
Чуря говорит правду. К вину он слаб, как, впрочем, и многие рыбаки. Он еще молод, высок, крепко сложен, любит читать. В тесном кубрике, в кровати-рундуке, под матрацем, он прячет книги, старые журналы, газеты – любое чтиво. И меня всегда просит: «Книжек нам привози». Я часто забываю, но нынче привез.
Чуря прибрался, палубу начал «скатывать», черпая за бортом воду. В сильных руках его ведро кажется игрушечкой. Потом он умылся и сел читать. Я привез журналы, газеты, книги. Он разложил их в кубрике, на кровати, и шуршит страницами.
Стало совсем тихо. Скрылось солнце. От займища через зеркально спокойную воду потянулось зеленое отраженье тополевой гущины. Рядом, в протоке, в камышах, плескалась рыба. Там, в теплой воде, терлись возле икряных маток шершавые, как наждак, самцы, алые от натуги. Веял над миром дух пресной воды, сладкого вербового цвета, молодой зелени: листа, травы, камыша. А на палубе приятно щекотал ноздри запах сетей, рыбьей чешуи, мокрого дерева.
Чуря затих в кубрике, читал. Старик очнулся. Он не спал и, конечно, все слышал.