Нынче, как и положено, во второй половине дня повезли покойную на кладбище, но схоронить не сумели. Всю неделю сыпал и сыпал снег, мело. А кладбище лежало от хутора на отлете, да еще на бугре. Трактор «Беларусь» с тележкой, на которой гроб везли, лишь съехал с асфальтовой дороги – и застрял. Бился, бился и сполз в кювет, вовсе зарываясь в снегу. Пригнали еще один трактор-колесник, но к кладбищу так и не пробились. А гусеничные тракторы да «Кировцы» – техника могучая нынче только на центральной усадьбе, в Большом Колодезе, за пятнадцать верст. Темнело. Поднимался буран. Назад же, к дому, покойника везти не положено: грех и примета дурная. Пришлось оставить гроб там, где застряли: на окраине хутора, в тракторной тележке, в придорожном сугробе.
Оставили. А поминальный обед прел на печи: борщ да мясо с картошкой, пышки с каймаком, сладкий взвар. Хочешь не хочешь, а надо поминать.
– Слезы не точите, – твердо говорил Гулый сестрам. – Утром пойду к наряду и трактор пригоню.
запричитала одна из сестер, а следом заревела в голос другая:
Пожилые, седые, морщинистые, они сели на скамейку возле окна, глядели во тьму, в снежную невидь и голосили:
– Какие еще звери? – не выдержал Гулый.
– Да ныне люди хуже зверей. Пьяный какой дурак.
– И волков много. Прыгнет в тележку.
– Крышку хорошо прихватили, – успокоил Гулый. – Не скинет.
– Не скинет, а будет сидеть. Грызть зачнет. У них зубищи-то…
Слезы полились в четыре ручья:
– Не ревите… Ради Христа… – сказал Гулый. – Пойду и погляжу. Попроведаю. Ружье возьму и пойду.
Ружье у него и вправду было. Зайцев стрелял.
– Заблудишься…
– Ну да… Либо лес густой?..
Одевшись по-зимнему – валенки, телогрейка да ватные штаны – и выйдя на волю, Гулый особого холода не почуял. Ветер мягко толкал в спину. Перед глазами – сплошная белая муть земли и неба. Шуршит и шуршит снег. Повернешься – сечет лицо. Дорога заметена в колено. Близкие хуторские дома еще видны серыми тенями. Ветер гудит в деревьях.
На хуторском магазине, над входом, тускло горит фонарь. Словно бабочки на огонь, на фонарь и мимо несется нескончаемый белый рой. С крыши метет, раз за разом обрушивая волны снега. За магазином два дома брезжут тусклыми красноватыми зрачками. Дальше – степь. Дальше – белая муть. И ничего кроме.
Ветер мягко толкает в спину, словно гонит. Лишь ноги переставляй. Телеграфные столбы вдоль дороги еле видны. А холода нет, его не чуешь.
Тракторную тележку с гробом Гулый пропустил, не заметив ее. Загудел и завыл ветер в придорожной лесополосе. А значит, дорога к кладбищу мимо прошла. Пришлось повернуть назад.
И вот тут он почуял метель, а скорее – буран. Именно почуял, потому что видеть, глядеть было нельзя. Вихристый ветер резкими снеговыми порывами больно сек лицо, забивая глаза, словно мокрой порошью. Лицо разом дубенело, ресницы смерзлись. Дышать было трудно и больно, летучий снег забивал дыхание. И, десяток шагов не пройдя, Гулый повернулся к ветру спиной, чтобы продышаться и отдохнуть. Лицо горело. Ресницы пришлось раздирать, снимая наледь.
Отдышавшись, он снова пошел, но теперь уже пробирался навстречу бурану задом да боком, прикрывая лицо рукавом, чтобы дышать и видеть.
На тележку с гробом Гулый наткнулся. С наветренной стороны ее уже занесло по самый борт мягким, сыпучим снегом. Немудрено, что не заметил ее.
Но все было на месте: закрытый гроб, деревянный крест.
Гулый забрался в тележку, присел под бортом, в затишке, не сразу, но прикурил. И, дымнув, спросил со вздохом:
– Лежишь, Матвеевна?
Под ветром, в теплой одежде, сидеть было вовсе не холодно. Тем более с цигаркой, которая грела нутро, да еще с легким хмелем в голове и теле.
– Лежишь… Ничего тебе не надо.
Гулый глядел на занесенный снегом гроб, а видел покойную, которую знал всю жизнь. Она была обряжена в смертную одежду: темное, в мелкий цветочек платье, ненадеванный новый платок. И лежала руки сложив. А всю жизнь была на ногах, бегучая, могутная баба.