И вот только тогда, когда кельнер отошел, Ицкович позволил себе обозреть крошечный зал каварни[57], и даже не удивился, увидев в считанных метрах от себя, знакомые лица. Вернее, знакомыми показались ему два лица. Во всяком случае, если судить по фотографиям, горбоносый мужчина с папиросой зажатой в длинных пальцах пианиста — это, скорее всего Якобсон, а мужчина с аккуратной бородкой — Трубецкой. Оставалось решить, кто же третий, но это было, в сущности, и не важно. Потому что …«Танго, в Париже танго!»
— Роман Осипович? — спросил Ицкович по-русски.
— Да? — мужчина с папиросой посмотрел на Олега, пытаясь видимо, вспомнить, кто бы это мог быть.
— Вы едва ли меня помните, — поспешил объясниться Олег, вставая между тем из-за стола. — Я, видите ли, подходил к вам во время вашей прошлогодней лекции в Париже.
— А! — Сказал Якобсон, явно не вспомнив человека, которого на самом деле видел впервые в жизни. — Да. Позвольте, позвольте… — Но вспомнить то, чего не знаешь, невозможно.
— Олег Семенович Голованов, — представился Ицкович. — Психолог.
— Психолог? — удивился Якобсон.
— Что отнюдь не мешает мне интересоваться современной лингвистикой.
— Вот как? — поднял бровь мужчина с бородкой.
— Именно так, Николай Сергеевич! — Улыбнулся Ицкович.
— А меня вы, где слушали? — Усмехнулся в ответ Трубецкой.
— В Вене. Вы ведь там, если не ошибаюсь, профессорствуете.
— О чем вы говорите? — по-немецки спросил, молчавший до этого третий мужчина. — Я скверно говорю по-русски, и еще хуже понимаю.
— Я сильно ошибусь, если предположу, что имею удовольствие видеть перед собой профессора Матезиуса? — Если Якобсона и Трубецкого Ицкович хотя бы на фотографиях видел, то про Матезиуса он знал так мало, что кроме как тыканьем пальцем в небо его эскападу назвать было сложно. Но он не ошибся! Он снова угадал.
«Карта идет, как сумасшедшая», — довольно усмехнулся Ицкович, чувствуя, что сегодня у него все получится.
И в самом деле, зачем он поехал на улицу Железну, если ему нужно было на Рыбну? Но сегодня Ицковича вела интуиция и дивная мелодия, поселившаяся в душе, и Олег решил, что хуже не будет. А если и будет, то, — что с того? Все равно, это жизнь в займы, и, коли бог решил назначить ему подвиг, то не за тем, вероятно, чтобы прибить в самом начале квеста. И Олег минут сорок провел в каварне около Карлова университета, беседуя с умнейшими людьми эпохи и поминутно ловя себя на мысли, что сидит за одним столом с тем самым Ромкой Якобсоном, с которым за двадцать лет до того сиживали Маяковский и Хлебников. Может такое быть? Да не в жизнь! Хотя старого Романа Джакобсона Ицкович видел в Бостоне в 1981 году. Но, согласитесь, увидеть из глубины переполненного зала старика на кафедре, — это совсем не то же самое, что сидеть с ним же молодым за чашкой кофе!
А потом, распрощавшись с тремя гениями современной лингвистики, Олег, не торопясь — а куда ему, спрашивается, было торопиться — пошел импровизировать дальше. И ничего удивительного, что ноги принесли его в Йозефов на Тинску уличку в еще одну каварню, где он просто не мог отказать себе в чашке кофе и рюмке сливовицы.
«А если развезет? — спросил он себя, усаживаясь на чувственно скрипнувший венский стул у круглого столика. — С двух-то рюмок?»
Интерьер в кафе, по-видимому, давно не менялся, если менялся вообще, и Олег мог на вполне законных основаниях вообразить, что вот сидит он здесь, пьет кофе, и рюмочка со сливовицей дожидается своего часа рядом с сахарницей. Сидит, значит, как ни в чем, ни бывало, в Праге 1936-го года, напевая несуществующий еще шлягер про танго в Париже, пьет кофе и раздумывает о том, не закурить ли сигару, и вдруг — вот сейчас, например, зазвенит колокольчик, и Олег повернется на звук, и увидит входящего в кафе Франца Кафку. Каково?!
Не случится.
«В каком году умер Кафка? — пытается вспомнить Ицкович. — В 1924 или 1926?»
И в этот момент колокольчик над входной дверью действительно звенит, Олег поворачивается и замирает. Даже сердце в груди сбивается с ритма. Но оно того стоит, — в каварню входит женщина-мечта. Такое впечатление, словно сошла она с одной из работ Мухи, а может быть, — бери выше?
«Климт… Боже мой, это же Климт!»
Олег, словно завороженный, глядит на нее, а она — вот же пропасть! — на него. Смотрит, не мигая, глаза в глаза, и, кажется, что ее огромные голубые глаза становятся все больше и больше, и нет уже белого удлиненного лица с правильными тонкими чертами, а есть только эти огромные глаза, способные поглотить Ицковича целиком. Поглотить и…
«Ох!» — женщина делает шаг вперед, и наваждение исчезает, но интерес остается.
Ицкович смотрит, наплевав на приличия, и не может насмотреться. Черный локон из-под кокетливой шляпки, белый узкий чуть вздернутый нос — кокаинистка или просто замерзла? — пальто, которое должно по идее искажать формы, но не способное, на самом деле, скрыть замечательную фигуру.
Если бы не Дело в доме, что на углу Рыбна и Тын, Ицкович знал бы, в чем его долг и святая обязанность. Но как тогда быть с господином Хейнлайном, который по-нашему: сука Гейнлейн?
«А никак!»