Я повиновался, поскольку мысль о мороженом не шла у меня из головы, однако ни к каким особенным результатам это не привело. Наверное, ничего нет более скучного для восьмилетнего ребенка, чем пытаться в столь юном возрасте вызвать эрекцию, сидя перед пластмассовым телевизором с порнографическими слайдами. Но это не удержало Анни от того, чтобы своими пальцами, оказавшимися невероятно нежными и, что было совершенно очевидно, опытными, показать мне, как заставить петушка запеть – на будущее.
– И как? Правда, хорошо?
– Правда-правда. – Мое терпение иссякло. Все эти манипуляции интересовали меня примерно так же сильно, как дырка от бублика. – А мороженое можно?
Анни кивнула и, рыгнув, выпустила в воздух очередное облачко вишневого аромата. Я надел штаны, а телевизор отправился на свое место в глубине комода. Она втиснула свои толстые ноги в красные туфельки, и мы, взявшись за руки, отправились в город.
– Ты когда-нибудь воровал шоколад, малыш? – спросила она меня по дороге.
– Нет.
– А плевал в церкви в купель?
Я покачал головой.
– А я да, – ответила Анни. Ее лающий, отрывистый смех, наверное, было слышно до самого Визибла.
Казалось, она была довольна тем, что научила меня чему-то, что в жизни пригодится. Больше она мне никогда не предлагала ни телевизора, ни адской штуки. Мне же было лучше, поскольку больше времени оставалось на поедание мороженого, которым щедро угощала меня Анни и о котором я постоянно рассказывал Диане, чтобы вызвать у нее зависть – чего мне, впрочем, никогда не удавалось.
Вероятно, это событие навсегда врезалось мне в память и всплывало столь явственно, будто это было вчера, оттого, что, сидя со спущенными штанами на диване рядом с Анни, я инстинктивно чувствовал, что мы вместе совершаем что-то запретное. Заставить петушка пропеть, украсть из магазина шоколад, осквернить церковь, плюнув в крестильную купель, – все это были поступки одного рода. Это были запретные вещи, и нарушить запрет – вот это действительно было
В конце лета с ней случилось несчастье – она, ковыляя по городу с двумя нагруженными сумками, провалилась в строительную яму. Наверное, в ее голове, как обычно, шумело – трудно найти иное объяснение тому, как можно было не увидеть разверзшийся в нескольких метрах от мостовой котлован. Прохожие свидетельствовали, что она совершенно целенаправленно, приплясывая, направилась туда, оборвав своим мясистым телом красно-белую заградительную ленту, и на долю секунды, будто поддерживаемая невидимой рукой, зависла над краем пропасти, в которую рухнула, увлекаемая вниз тяжестью собственного веса и приобретенных продуктов. Когда Анни наконец извлекли на поверхность – что потребовало немалых усилий, ибо котлован и Анни были приблизительно одинаковых объемов, и сложно было представить себе, чтобы кто-то выбрал себе дыру более подходящую, чтобы в нее свалиться, – так вот, когда ее наконец извлекли, ее платье было насквозь мокрым и с него стекали капли кроваво-красной жидкости. Паника улеглась после того, как на свет божий было извлечено содержимое ее сумок. На дне их нашли осколки как минимум шести бутылок вишневого ликера, чье содержимое и обагрило платье Анни, и – что меня совершенно не удивило – больше ничего. В больнице обнаружилось, что во время падения Анни потеряла одну из своих красных туфелек. Возможно, впоследствии ее просто забетонировали вместе с ямой.
Анни сломала себе тогда обе ключицы. Больше я никогда ее не видел. Те же достопочтенные отцы города, чьи сердца за восемь лет до этого были тронуты отсутствием у Стеллы и у нас каких-либо других родственников, руководствуясь теми же причинами, вмешались и отправили одинокую Анни Глессер в санаторий. По крайней мере, официально это называлось так. Дети в школе, которые, как обычно, знали все лучше всех, сообщали иное.
– Они отправили ее в дурдом, эту Анни. Там они с ней будут делать всякие вещи!
– Какие вещи?
– Будут бить ее током в разные места.
– И колоть уколы.
– И класть ее в лед, пока она не замерзнет так, что не сможет двигаться.
– И поселят ее в комнату с резиновыми стенами.
– Зачем?
– Чтобы не разбила себе голову от злости. Она же буйная.
– И смирительную рубашку наденут.
Это поразило меня сильнее всего. Мне было бесконечно жаль, что Анни себе что-то сломала. Ей, должно быть, было больно и страшно, когда она сидела в яме, залитая клейким ликером. Но когда я представлял себе Анни, завернутую в смирительную рубашку, мое сердце разрывалось. Я был твердо уверен: что бы с ней там ни делали, ей не будет от этого