Николас закрывает глаза и опускает голову. Мы сидим на скамейке у реки. Небо заволокло облаками, распростершимися до самого горизонта, как однотонное серое покрывало, наводящими грусть и тщетно пытающимися тягаться с моим приподнятым настроением. Но, по крайней мере, неблагоприятная погода заставляет
– Зачем тебе работа в библиотеке?
– Мне нужна какая-то работа, – отвечает он, не открывая глаз. – Мои родители ни в чем не нуждаются, но они предпочитают держать меня на коротком поводке.
– Ты любишь книги?
– Мне нужна какая-то работа, – лишь повторяет Николас.
В школе мне с трудом – с гораздо большим, чем я себе представлял, – пришлось заставить себя по-прежнему не обращать на него внимания и уделять его Кэт. На него хотелось смотреть все время, не отрывая глаз. Как сейчас. Хотелось дотронуться до него, поцеловать, сорвать с него одежду там, где бы мы в тот момент ни находились: в школе ли, в кабинете, в туалете, во дворе – неважно. И пусть все смотрят. Пусть смотрит даже Кэт. Глупо считать, что то, что происходит между нами, еще долго останется незамеченным с ее стороны. Лучше сообщить ей раньше, чем она догадается сама, и наплевать, что за этим последует.
– Почему ты сменил школу?
Николас открывает глаза, поворачивается ко мне и улыбается, как будто знает, что может успокоить, убаюкать меня своей улыбкой, заставить замолчать и забыть все вопросы. Как будто знает, что взгляд его бездонных, притягательных черных глаз вводит меня в то же состояние транса, что и задушевный голос моей матери – ее незваных гостей. В этот момент я понимаю, что именно не дает мне вытянуть из него больше, нежели этот двусмысленный и в то же время абсолютно бессмысленный ответ: страх перед тем, что он оттолкнет меня, страх, которого нет у Глэсс; нехватка той настойчивости, с которой Кэт способна лезть к окружающим в душу в поисках еще не подвергнутых безжалостному осмотру белых пятен; отсутствие безошибочного чутья и трезвого ума Терезы. У меня нет ничего – или практически ничего – из этих качеств. Но все же я продолжаю засыпать его вопросами.
– Ты долго был в интернате?
– Слишком долго. Сколько себя помню.
– Но почему твои родители…
Он поднимает руку, прерывая меня на полуслове.
– Потому же, почему большинство родителей так или иначе стремится забыть о своих детях. Они не хотят иметь связанные руки. Хотят делать карьеру. Считают, что это ты виноват в том, что оказался не таким, как они хотели. Неправильной, бракованной игрушкой.
– Мне казалось, что в интернат попадают только трудные дети.
– Какой-нибудь предлог всегда найдется.
– И под каким предлогом туда отправили тебя?
– Я же сказал: какой-нибудь всегда найдется, – Николас запускает пальцы в волосы. Каждое его движение отдается в моем теле электрическим разрядом. У его губ мягкий, классический изгиб, но очертания настолько резки, что, целуя его, боишься пораниться. – В любом случае дома у меня, можно сказать, никогда и не было. Меня там, по крайней мере, не было. Как и в этом городе. Боже мой, этот мертвый город…
Он качает головой и пораженно смотрит на меня.
– Как ты только здесь живешь?
– Здесь есть неплохое ванильное мороженое.
– И сколько его надо съесть, чтобы перестало тошнить?
Мы с Кэт не раз задумывались о том, каково было бы однажды сказать этому затхлому месту «прощай». Николас, в отличие от нас, давно это сделал – и то, что его вынудили на то обстоятельства, не лишает его права смотреть на нас несколько свысока. Нынешнее свое возвращение он, наверное, воспринимает как позорное отступление.
– А чем занимаются твои родители?
–
– И кто тебе все это рассказал?
– Моя многоуважаемая коллега с пучком на затылке. Да тебе каждый это в городе расскажет, кого ни спроси.
У него нет ни братьев, ни сестер. Отец – глава крупного металлообрабатывающего завода где-то недалеко от города. Мать целыми днями сидит дома и пьет, а если надоест – наглатывается таблеток, чтобы не думать о том, за что же именно ее злодейка-судьба забросила в это безвылазное захолустье.
– Это своего рода стереотип, – пожав плечами, подводит он черту под коротким списком. – Хоть и не самый приятный, надо сказать.