Франсуа забавляла манера Муны оценивать свою внешность с нравственной точки зрения: непристойно растрепалась, постыдно не следит за собой (хотя причесана была волосок к волоску и следила за собой крайне тщательно). В общем, к эстетике Муна прибавляла всегда неожиданный оттенок морали. Увидев цветочницу, Франсуа остановился в нерешительности: «Покупать Муне цветы, за которые она же и платит, – раздумывал он, – или будет куда галантнее, если я куплю самому себе коробку самых дорогих сигар?» Ну и циник! Ему тут же стало стыдно. И он тут же накупил роз, пожалуй, даже слишком много. Прошелся туда и обратно по Иенской улице и спустя полчаса с огромным букетом он появился у дома Муны. Войдя в арку, Франсуа машинально поднял голову к окну с голубями, к окну «своей» спальни и увидел смотрящую на него Муну; он отвел глаза с той же быстротой, с какой она отпрянула от окна.
Верный Курт отворил ему дверь с обычной невозмутимостью, попытался получить у него если не пальто, то хотя бы плащ или зонт, но не получил ничего и повел Франсуа к гостиной – в руках у Франсуа был только букет, который Курт окинул оценивающим взглядом (Франсуа буквально слышал, как щелкает счетная машинка в голове Курта: пересчитанные розы были перемножены на приблизительную, а то и точную цену – цветочница-то стояла в двух шагах от дома), и через две секунды к Франсуа была обращена одобрительная улыбка.
– Мадам ждет месье, – произнес Курт по-французски перед дверью в гостиную, на этот раз с полным отсутствием всякого акцента.
Он посторонился, пропуская гостя. Франсуа отметил его высокий рост, густой стальной ежик, загорелое лицо – честное слово, именно о такой внешности и мечтал Бертомьё, Франсуа готов был в этом поклясться.
Сидя на подлокотнике кресла, Муна покачивала ножкой, помогая Джанго Д. Рейнхарду играть в тысячный раз, по крайней мере в тысячный для Франсуа, его «Облака». Солнце помогало светиться серебристым, стальноватым, голубоватым волосам Муны. На ней была иссиня-белая блузка и, еще синее, светлый костюм, а ожерелье, подчеркивая хрупкость шеи, играло такими яркими фальшивыми огнями, что не могло быть ненастоящим. «Да, она опять преуспела в благопристойности», – подумал Франсуа, чувствуя, как подхватывает его пенистая волна веселья, затягивая в свое кружево и эту комнату, и эту женщину, и ее дворецкого, превращая их в легкую, волшебную, неумирающую пьесу Гитри, воздушную и нереальную, будто воспоминание детства. Ему захотелось танцевать, сейчас, немедленно, с улыбающейся ему Джинжер Роджерс, которая говорила:
– Неужели вы действительно хотите шампанского? Мне оно кажется… слишком водянистым, а вам? И эти пузырьки… Может, вы предпочтете коктейль Курта?
– Я боюсь коктейлей Курта, – отрезал он с ходу и тут же прикусил язык, увидев, как Муна покраснела, и тут же расхохотался.
В гостиной они были одни, и он нежно прижал ее к себе.
– Потанцуем, – предложил он.
И закружил ее в вальсе, словно пушинку. Вот оно, главное очарование покорных женщин былых времен: они следовали за мужчиной в любом предложенном им ритме. С той же легкостью Муна перешла бы на рок, если бы он только захотел.
– Мы… я… я понимаю, как смешно, как нелепо не только напоминать о коктейлях Курта, но еще и краснеть, – произнесла она.
– Будто вы и вправду чего-то подмешали в добрый и честный Берлин, – подхватил он.
– Не Берлин, а «Бисмарк», – печально уточнила она.
– Именно! «Бисмарк»! Да вы настоящая гетера! Золото, приворотное зелье, чары… Где тут устоять бедному интеллектуалу!
– Кстати, – сказала она ему в плечо, потому что они все еще танцевали, только пушистый ковер, его длинный ворс, казалось, вот-вот предаст Франсуа, – кстати, по счастью, я сумела изменить один пункт в контракте Бертомьё. Вы его не заметили. Но если бы он остался, вы были бы у него в руках… то есть у нас в руках, – прибавила она со смехом.
– Что же это за пункт?
Франсуа не ощутил и тени беспокойства. Он продолжал валять дурака, разыгрывать подростка, мальчишку, ставя под удар будущее, карьеру, репутацию, доходы свои, да и Сибиллы тоже, просто так, потому что его вдруг потянуло к женщине старше него, которая возвращала ему пьянящее чувство молодости. Как быстро он уговорил себя принять ее деньги и как мгновенно их потратил, купив машину, целиком отдав себя в распоряжение Муны (о Бертомьё говорить не стоило, он был тут ни при чем). Да, он, Франсуа, сделал все, чтобы оказаться загнанным в угол, чтобы не иметь возможности сбежать или расстаться с Муной так, чтобы их разрыв не выглядел бесстыдным хамством. Он сделал все, чтобы их идиллия, поначалу всего лишь заведомо смешноватая, стала мучительной трагедией, хотя могла остаться чарующим воспоминанием, будь она короткой и мгновенной.
– Что вас вдруг так огорчило? – окликнул его голосок Муны.
Франсуа наклонил голову и, увидев поднятое к нему робкое лицо и грустные глаза, ответил в общем-то вполне искренне:
– Да ничего, скорее я даже рад. А почему вы мне не сказали, что сами правили пьесу?
– Боялась, что вы подумаете…
– Дурно?
– Да, дурно. И о пьесе, и обо мне.