Первый вариант – не всегда окончательный, не всегда самый лучший литературно, но почти всегда – самый искренний.
Обычно на следующий день я занимаюсь отделкой. Это работа очень напряженная. Строфа за строфой чистятся, укрепляются звуково. Словарем не пользуюсь, разве только если неожиданно в уме возникает слово (рифмой или аллитерацией), которое могло бы быть полезно, а синонимов его я не знаю – тогда проверяю. Если в первом варианте – записываю так, если в отделке – немедленно смотрю в словарь.
Все стихи – в черновике записываются в общую тетрадь (только тогда, когда стал пользоваться общей тетрадью, я перестал терять стихи и смог следить за хронологией, записывается обычно две тетради общих в год).
Отделка идет в той же общей тетради. Как только стихотворение принимает сколько-нибудь законченный вид – я выписываю его из общей тетради в школьные тетради – тут еще несколько раз правлю, следя главным образом за звуковой организацией стихотворения. Нет ли досадных сдвигов, типа брюсовского —
Можно бы контролировать – нет ли чего чужого, но я себе верю – чужого у меня в стихах нет.
В работе, в творческом процессе поэт ничего не ищет. Творческий процесс – это процесс отбрасывания, а не поиска. Тысячи вариантов из самых разных «слоев» – будущего, настоящего и прошлого – пролетают быстрее мгновения. Рифма должна удержать – один смысловой ряд из миллиона, из тысячи, из сотни.
Здесь же смысловой отбор – он медленный – настолько, насколько процесс письма медленнее, отличнее от
Мне кажется, словами необычайно трудно описать (даже невозможно) лицо человека, например.
Речь, мысль неспособны передать виденное, это слишком медленный путь.
Вот эта борьба чувств, эмоций, ищущих выхода, идущих выражения, использует крайне несовершенный аппарат, называющийся словарем, лексиконом, человеческим языком.
Мы мыслим словами. Стало быть, человеческие мысли можно выразить с помощью слов. Но разве можно выразить человеческие чувства? Вот какую-то часть этого вопроса и решает поэзия, вообще искусство.
Русские поэты ХХ столетия и десталинизация
Маяковский
Много сделал для воскрешения Есенина Сергей Васильев. Я, еще находясь на Колыме, слышал по радио несколько раз доклады о Есенине Сергея Васильева.
Это было единственное поэтическое имя, возвращенное читателю.
Разве Блок меньше значит для русской поэзии?
Разве Марина Цветаева меньше сделала для русской поэтической речи?
Разве Пастернак, нобелевский лауреат Пастернак, достаточно широко у нас издается?
Разве Белый с его «Пеплом» не вошел в историю русской поэзии и его книги никому не интересны?
Разве Северянин – поэт, наделенный поэтическим горлом абсолютной чистоты, знающий в совершенстве русское стихосложение и превосходящий всех русских поэтов и XIX и XX веков разнообразием поэтических размеров.
Разве такой вдохновенный мастер и новатор, как Михаил Кузмин, заслуживает забвения?
Разве Анна Ахматова издается достаточно?
Разве у Гумилева нет настоящих, по большому счету, стихов?
Разве Осип Мандельштам всей своей судьбой и всем своим творчеством не заслуживает самого пристального внимания со стороны нашей поэтической молодежи?
Разве Максимилиану Волошину нечего нам сказать?
Так называемая десталинизация возвратила русскому читателю одного только поэта – Сергея Есенина. Вспомните конец двадцатых годов и начало тридцатых, когда Есенин был исключен из литературной жизни, запрещен для читателя. Сборников его в то время издано было столько, сколько сейчас издают Цветаеву (если, конечно, исключить четырехтомник с березкой со вступительной статьей Воронского). «Москву кабацкую», «Русь уходящую» переписывали в тетрадочки и не везде решались эти тетрадочки прочитать. Шумная популярность Есенина в блатном мире имеет свои особенности – исторические и психологические. У меня есть старый очерк «Сергей Есенин и блатной мир».
Я помню, в половине тридцатых годов во время одного из концертов Анатолия Доливо[40]
(профессор консерватории Доливо, кажется, здравствует и сейчас) певца тысячу раз вызывали на бис. Наконец он вышел, подмигнул залу и сказал – я спою, пожалуй, вам еще одну вещь. Ну, автора называть не буду. Аккомпаниатор пробежал пальцами по клавишам и Доливо начал:Аплодисменты не дали ему петь.
Разве Иннокентий Анненский не показал русской поэзии новые пути?
Разве Клюев – учитель Есенина, Павел Васильев, Прокофьев, Клычков не написали таких стихов, которые волнуют глубоко?
Разве Бальмонт не поэт?
Разве Хлебников достоин такой участи, которую он переживает – будучи признанным на словах, он исключается из практики.
Разве у Ходасевича нечему учиться поэту?
Все это – имена нарочито забываемые, как будто двадцатого века русской поэзии не существовало.