— Я сам даже обязан мировой войне тем, что стал человеком; и, полагаю, так случилось со многими. Война не ожесточила нас, а, напротив, привела к тому, что мы стали более человечными в своих мыслях и чувствах. Ты увидишь, Эббе, когда война кончится, окажется, что вот он, новый человек, он уже появился и требует себе места в жизни. Пока среди грохота пушек люди друг друга убивают, господь бог в тишине создает его. Да, он создает его там, на полях сражений, из глины, смешанной с кровью. Мы, крестьяне, не больно много сможем дать ему материала для этого нового человека; тут выдвинутся новые слои... и когда подумаешь об этом, даже больно становится. — Пастор Вро сделал паузу и проглотил слюну. — У меня прямо слюнки текут от всех этих запахов, — сказал он с улыбкой. — Разве не чудно, что даже рот требует своего и заявляет о своих нуждах!.. Но что я хотел сказать?.. — продолжал он. — Вот я тут лежу и думаю, как хорошо было бы, если бы скромный крестьянин мог повести народные массы навстречу будущему! В нашей стране он прямо предназначен для этого, и, наверное, Грундтвиг о чем-то таком и мечтал. Но теперь с нашим крестьянином случилось то же, что с Моисеем: он поклонился золотому тельцу и должен погибнуть у городских стен. Ему, Моисею, даже не было дозволено войти в храм; разве это не тяжело? Вообще нам должно быть стыдно, что мы так мало угодны богу, а ведь разгуливаем мы как его законные чада. Не нам отдана его любовь, Эббе; я даже не уверен, что твое благочестие его особенно трогает. Твой сын, этот вольнодумец, — вот кто его сердцу всего дороже; с такими, думается мне, он хочет начать что-то новое! Разве это не удивительно со стороны господа бога, что он делает своим избранником сумасшедшего школьного учителя и его идеи, а от нас, вместе с нашей законсервированной верой, отворачивается? Но это так! И если бы бог не действовал вопреки всякому благоразумию, жизнь была бы так скучна, что просто хоть вешайся.
Пастор Вро мог играть проблемами бытия — лукаво и вместе с тем с глубокой серьезностью. Однажды он заявил:
— Говорят, война стерла с нас, людей Европы, немало культурного лоска, и теперь обнаружилось подлинное варварство европейца. Мне кажется, Европа до войны напоминала старую кокотку, которая каждый день наряжается и румянится, пользуясь всеми косметическими средствами цивилизации и никогда не смывая их. Теперь от глубоких и бурных душевных движений эта грязная штукатурка отваливается — и проступает наше истинное лицо. Красивым его не назовешь, ибо под слоем румян лицо не может принять никакого выражения, но во всяком случае видно, что оно постарело и искажено страданьем. А это немало! Во время этой войны люди уже тем приятнее, что они стали честнее. Ты, может быть, хочешь возразить, что это дурная честность, так как они свой позор почитают за честь? Но и это уже предполагает известную чистоту — тут ведь в них пробуждается ребенок! Мне кажется, именно молодежь, которую бранят за то, что она отворачивается от нас, — и даст нам нового человека. Но разве такой пастор Вро не будет казаться в новом обществе паразитом? Поэтому-то, Эббе Фискер... Поэтому... — он замолчал, словно сказал слишком много. Гость понял, что пастор хочет остаться один.
Как-то ранним утром из пасторского дома пришли за Эббе. На этот раз явилась сама пасторша: пастор-де просит старика Эббе надеть свой черный сюртук и притти. Эббе стал одеваться, у него дрожали руки: он понял, что его сейчас зовут как старосту общины к больному священнику.
Пастор лежал в тонкой белой сорочке и, казалось, приготовился к какому-то торжественному празднику. Он был в забытьи, но, когда вошел старик Эббе, очнулся, однако никак не мог понять, где он, и с испугом обводил взглядом комнату. Затем он все же узнал вошедшего и улыбнулся.
— Сегодня для меня великий день, — прошептал он, — моя борьба кончилась, и мне сейчас показалось, что я уже в другом мире.
Больной едва был в силах взять руку Эббе в свою, так он ослабел. Но пока он говорил, его голос становился все яснее, и особая складка, появившаяся возле губ, показывала, что былой юмор еще не покинул его. Он попросил Эббе сесть возле кровати и взять его за руку. Эббе склонился над больным, чтобы тот не напрягал голоса.
— Прости, что я так рано послал за тобой, — сказал пастор негромко. — День сегодня такой светлый... и я испугался, что, гложет быть, не успею поговорить с тобой; мне еще так много нужно сказать, так поблагодарить! Знаешь, ты ведь всю жизнь был для меня воплощением совести, тем, кого я боялся. Меня постоянно мучила мысль, что ты меня не любишь.
— Ну, это сказано слишком сильно, — возразил старик Эббе. — Я только считал, что твое учение, для служителя божия, чересчур материалистично.
— Для служителя божия? — Пастор Вро, улыбаясь, покачал головой.
— Тогда для духовного наставника! Такой наставник ведь тоже служитель божий!