Только после этих первых заявлений и закрутилось грязное дело. А до этого все было ясно, честно и точно. Никаких разглагольствований, никаких фараонов. Главные свидетели дали свои показания участковому комиссару полиции откровенно и свободно. Им не подсказывали, не угрожали и не внушали, что и как надо говорить.
Вывод: в баре «Клиши», где находился Ролан перед началом драмы, не было никого, кроме незнакомых посетителей. Будь то картежники или игроки в кости, они знакомые Ролана. Для остальных они неизвестные люди. И вот что было странно и очень настораживало: они так и остались неизвестными до самого конца.
Второй момент: Ролан Легран, согласно заявлению его девчонки, вышел из бара последним и в одиночестве. Никто за ним не приходил. Почти сразу же после выхода его ранил какой-то неизвестный, которого он совершенно точно называл на смертном одре Папийоном Роже. Тот, кто приходил предупредить Нини, – еще один неизвестный, и он тоже остался неизвестным до конца. Однако это он помог Леграну сесть в такси сразу же после выстрела. Сам неизвестный не стал садиться в машину, а шел следом до бара, где он собирался предупредить Нини. И этот ключевой свидетель так и остался неизвестным, хотя все его действия доказывали, что он из преступного мира, с Монмартра, и, следовательно, известен полиции. Поразительно!
Третий момент: Гольдштейн, который впоследствии станет главным свидетелем обвинения, не знал, кого именно ранили. Он пошел в больницу Ларибуазьер, чтобы выяснить, не его ли это друг Легран.
Единственным ключом к тому Папийону было то, что его звали Роже и его боялись.
«В двадцать три года, Папи, ты был грозен и опасен? Нет еще, но, пожалуй, вполне мог таким стать». То, что я был тогда «плохим мальчиком», это определенно, но верно и то, что в двадцать три года (пусть задумаются те, у кого есть сыновья такого возраста) из меня еще не мог сложиться раз и навсегда определенный тип человека. За два года пребывания на Монмартре я, конечно же, не мог стать ни главарем банды, ни пугалом площади Пигаль. Правда, я нарушал общественный порядок, меня подозревали, что я принимал участие в некоторых крутых делах, но на этот счет не было никаких доказательств. Верно и то, что меня несколько раз «приводили» на набережную Орфевр, 36, но вытянуть из меня ничего не удавалось – никаких признаний, никаких имен. Верно и то, что после трагедии моего детства, после «красивой» службы на флоте, после того, как администрация отказала мне в нормальной гражданской карьере, я решил жить вне общества марионеток и хотел, чтобы оно об этом знало. Верно и то, что каждый раз, когда меня приволакивали на набережную Орфевр и устраивали мне «жаркий прием» по поводу какого-нибудь серьезного преступления, полагая, что в нем замешан и я, своих мучителей я оскорблял и унижал любым возможным способом, говоря им, что придет день и я стану таким же позорником, как и они, и тогда уж они от меня не уйдут. Разумеется, оскорбленные до глубины души и униженные полицейские могли говорить: «Этому Папийону надо подрезать крылья при первом удобном случае».
И все же мне было всего двадцать три! Моя жизнь складывалась не только из негодования и затаенной злобы против общества, против обывателей, подчиняющихся дурацким правилам, но также из постоянных озорных забав, смешных похождений, искрометного веселья. Правда, совершались и серьезные проказы, но совсем незлые. Кроме того, когда меня замели, в досье, заведенном на меня полицией, значился единственный судебный приговор: четыре месяца условно за хранение краденых вещей. Неужели я заслуживал быть вычеркнутым из жизни только за то, что издевался над полицейскими и однажды мог стать опасным? Мыслимое ли это дело!
Если бы Венесуэла отнеслась ко мне подобным образом, я бы никогда не получил там убежище и тем более гражданство. Ведь мне тогда уже стукнуло тридцать восемь, я был уже посильнее и покруче, а моя визитная карточка выглядела весьма непривлекательно: в двадцать четыре года приговорен к пожизненной каторге за убийство, два побега, опасен.
Все неприятности для меня начались, когда за дело взялась криминальная полиция. Бросились искать Папийонов. А меня звали Папийоном с двадцати лет. С этой кличкой я расстался только в Венесуэле. Быть может, она еще вернется ко мне.
В общем, по всему Монмартру пополз слух, что ищут Папийонов: Малыша Папийона, Пуссини Папийона, Папийона Доходягу, Папийона Роже и так далее.
Меня звали просто Папийон или, чтобы не перепутать, Папийон Оторванный Палец, хотя мое настоящее имя было Анри Антуан. Но, несмотря на это, мне не захотелось вступать в какие-либо отношения с полицией, и я быстро смотался. Рванул без оглядки.
«А почему ты сбежал, Папи, ведь не ты же стрелял?»