Шагая на конюшню или проезжая на Серухе, Федя все чаще поглядывал в сторону гараниной избы. В огороде Степана пролегла по снегу тропочка в вишенник, откуда по ночам наносило дымком: нет, не самогонку гнал хозяин в землянке, называемой «стирухой», он валял… Именно по ночам, тайно, как вор.
Его предупреждала Дарья Гурова: «Имей в виду: застукает милиция — я тебя покрывать не стану! Им известно про тебя все. Они тебя иначе, как спекулянтом и не называют». «Мой грех — мой и ответ», — говорил он председательнице. Ему грозил подвыпивший милиционер: «Ты мне стакана самогонки пожалел — я для тебя тюрьмы не пожалею!» — «Риск — благородное дело, Гараня ему в ответ. — Поймаешь — твоя взяла. Не поймешь — мое счастье».
А чего не поймать-то? Невелика хитрость: приходи в любую ночь в Гаранину стируху — тут он. Бери прямо на месте преступления. А только что из Калязина в Пятины не ближний путь, и не в одной только этой деревне валенки валяют, а и в Пятинах-то не один Степан вальщик. Вся округа знает это ремесло испокон веку, и всех в тюрьму не пересажаешь, разве что кое-кого для острастки.
Степан Гаранин — мужичок некрупный, в походке вихловатый, с частым говорком, с особенным хитроватым прищуром глаз, считал себя умнее всех. Да и то: кто вернулся с войны на своих ногах и с целыми руками? Он один. Правда, болезни то и дело сваливали его с ног — будто с войны, которая уже закончилась, отодвинулась, долетали пули и осколки мин да снарядов и поражали его, оставляя страшные следы на теле. Ер, оклемавшись, он азартно принимался за работу: днем — в колхозе, ночью в земляночке-стирухе. И был расторопнее, а вернее сказать, отчаянней всех, раз ездил с валенками в Москву ли, в Ленинград ли, в Орехово ли Зуево чаще, чем другие.
А как иначе! Когда семья — пятеро детишек малых, да больная старуха-мать, да всегда беременная жена; поневоле станешь отчаянным: если б не валяние валенок, Гаранины давно голодовали бы.
В колхозе определила ему Дарья должность кладовщика, но какая колхозная работа могла прокормить семью? «Воровать-то нечего, да и не умею», — посмеивался кладовщик и шел в свою стируху. Десять-двенадцать пар сделает и — продавать. Возвращался торжествующий, потому что привозил крупки перловой или манной, мучки белой, московские батоны, а то и ситчику, штапелю. У него даже денежки водились, у этого Гарани. А все потому, что валял.
Хоть и под великим страхом, а делу этому обучились в Пятинах даже вдовы — тетя Огаша, Настя Зюзина, Шура Мотовилина. Костяха Крайний хвастал, что под материнским руководством свалял несколько сапогов. Задорный — врет ли, нет ли — сказал, что свалял сам себе пару. Значит, пора и ему, Феде… Но не пойдешь же к бабам в ученики! Нет, надо к кому-то из мужиков идти. А к кому?
У Ивана Субботина в вишеннике тоже стирушка, и тоже дымила по ночам. Говорят, за работой он раздевается аж догола: при одной-то руке приходится помогать и коленкой, и зубами… Нет, к Субботину в стируху идти неловко. А безногий Иван Никишов не возьмется учить.
— Дядь Степан, я посоветоваться, — сказал Федя, переступив порог Гараниного дома.
Хозяин сидел на кровати, босой, тетешкал ребятишек, держа на коленях сразу двоих. Третий и четвертый бегали по избе, как угорелые. Вся детва гаранинская уставила на вошедшего Федю любопытно-недоуменные, одинаковые глаза. То есть такие же, как у самого Гарани. Да и не только у него, а и у старухи, свесившей голову с печи.
Жена Степана, Рая, недавно родившая, качала младенца в зыбке. Федя рассказал про шерсть, которая у него есть, и про то, что хочет сам свалять валенки себе на ноги, и хотя бы одну парочку на продажу.
— Чего ж ты, с одной парой в Москву поедешь? — спросил Гараня. — Или где ты хочешь продать? В Питере, что ли?
Он засмеялся, но, мысленно прикинув что-то, к намерению Феди отнесся вполне серьезно.
— Ты вот что, парень: шерсти прикупи еще — и вторины, и лицовки. Есть денежки-то? Небось, осталось от матери? Ну вот, ступай в Ергушово, к Прасковье Зыкиной, она телятницей там работает. Я ее видел вчера: кое-какие остатки не нашли у нее при обыске, хочет продать. Иди сегодня же, чтоб кто-нибудь не перехватил. Она мне предлагала, да я вот разладился маленько.
Он покачал ногой, ниже колена обмотанной грязной тряпицей: должно быть, рана открылась у него опять.
— Купи, сколько сможешь. Хорошенько расщиплешь, и мы с тобой вместе на шерстобойку в Верхнюю Луду сходим.
— Пособи ему, Степан, — слабым голосом простонала старуха с печи; она не просила, а как бы похвалила сына таким образом. — У Бога зачтется.
— Я не ради Бога, на хрен он мне сдался. Федюшку жалко, дерзко сказал Степан. — Кому бы другому — нет. А его обучу. Парочки четыре, а то и пять сваляет. Верно, Федор Алексеич?
Степан подмигнул весело, но вдруг побледнел: подбежавшая к нему девчонка споткнулась о половик и ударилась головой о его больную ногу.
В тот же день Федя отправился в Ергушово — это недалеко, два километра. Мела сырая метель, дорога едва угадывалась под мокрым снегом; в низинке с обеих сторон проступила ржавая вода: весна близко.