Прасковьи Зыкиной дома не оказалось. Он долго топтался возле ее дома, прячась в затишье — замерз! Наконец, она пришла и при керосиновой лампе на безмене стала вешать остатки шерсти.
— Будь она проклята, эта шерстёнка! — говорила Прасковья, смахивая с лица злые слезы. — Перепугалась я с нею — страсть. До сих пор, как вспомню, руки трясутся. На прошлой неделе заявились к нам в Ергушово сразу четверо: двое милиционеров, председатель сельсовета да еще какой-то начальник. Вот и пошли по деревне: двое по одному посаду, двое по другому. Идут от избы к избе, вваливаются, не постучавши, и сразу: где валенки, где шерсть — показывай! Обыск… А куда спрячешь, если что есть? Это не иголка — узел-то с шерстью или с валенками. И не летнее время — под куст да в крапиву не сунешь: на снегу все следы видны…
Прасковья подносила безмен к свету лампочки-коптилки, вглядывалась в точки, выбитые на железе: «Вот, гляди, паренек: раз фунт, два фунта… четыре фунта — полтора кило», и продолжала рассказ:
— Сергей Милованов запихнул свой товарец в подпечек, ухватами да вязанками хвороста загородил. Да что! Али они не знают, где искать? Чай, не в первый раз. Едва, Сергей говорит, вошли — сразу в подпечек заглянули. И в горницу, и в сундуки полезли, и в подполе картошку ворошили, и в сено во дворе вилами тыкали. К сестре моей явились — три пары готовых, только сваляла, да две пары только что заложила — она сновалица, сеструха-то, — и шерсти пять кило… Все забрали! Еще и акт составили. Теперь чего ей? Ить, посадят!.. Четверо ребятишек, муж на фронте убитый, не заступится. От немцев загородились — от своих спасу нет.
Она увязала еще один узел, опять щурясь, рассматривала точки, выбитые на безмене.
— Ко мне пришли, я им: нету у меня ничего. И хорошо успела в ясли коровьи спрятать! Сенцом прикрыла, Пестрянка моя стоит, хрумкает. Ну и не пощупали в яслях-то! А если бы… Вот, гляди, парень: это десять фунтов, даже чуть поболе. А ладно уж, четыре кило! Ну вот, они и на чердак шасть, и под кровать заглянули, и в подпол. В подполе залез, паразит, лапой-то в кадушку с огурцами, слышу: ест, хрустит. С похмела, видно! А во двор вышли, глазами-то шарят, у меня сердце зашлось. Ну, думаю, найдут: шерсти не жалко, бог с ней, пусть отбирают, так ведь акта боюся, суда! Дедушко Трофимыч только ту пару спас, что себе на ноги надел. Остальные отобрали. «А-а, — говорят, старый черт, ты тута самый главный спекулянт!» А Трофимычу-то нашему сто годов, небось! Он еле-еле, кое-как уж свалял, да и разболелся от этой работы! В стирухе у него котел из печи выломали, колуном разбили… Вот так-то, паренек. Будь она проклята, эта шерстенка! У Ропшиных восемь пар отобрали; у Василья слепого — мешок шерсти; у Офросиньиных — четыре пары… Эку облаву устроили на нас, как на зверей! Скажи Степану-то, пусть бросает это дело ко псам. Сколько веревочке ни виться…
Федя уже усомнился: а доброе ли дело затевает, покупая вторину, тратит деньги? Стоит ли заниматься таким ремеслом, если того и гляди в милицейские лапы попадешь? Ведь этак недолго и в тюрьму сесть. Выходит, это все равно, что воровать.
Но отступать было поздно. Решил так: «Ладно, продам Гаране за эту же цену, сам не буду валять». С солидным видом расплатился за товар, подхватил оба узла, увязанные в старые материны шали, и поспешил в обратный путь.
Было уже темно, дорога едва угадывалась; в низинке он сбился с пути, угодил на пропитанное водой снежное поле. Валенки — и прожженый, и разрубленый — тотчас промокли. Из левого край портянки выбивался коровьим языком.
Если не валять, откуда взять новые? Может, купить? «Купило-то притупило», — говаривала бывало мать. А если сам сваляет — мало того, что будет ходить в новеньких, еще и в Москве побывает. Продаст там парочки три-четыре — на вырученные деньги можно купить кое-что, например, калоши-тянучки, они легкие и нарядные…
Так мечтал Федя, ускоряя шаг и покрепче топая по дороге мерзнущими ногами.
После расчета с Прасковьей сверточек материных денег похудел вдвое — и об этом сокрушался Федя дорогой, ощупывая его за пазухой. Но хоть и страшно лишаться заветного капитала, однако же был в уверенности, что в данном случае не прогадал. Надо только браться за дело, и все тут: глаза боятся — руки делают!
Превращение шерсти в валенки началось с того, что расщипывая ее, Федя просидел весь вечер. Старушечья работа… Своя-то лицовочка расщипалась споро, была довольно чиста, разве что репьи попадались, приходилось их выбирать; а вот купленная вторина свалялась комками, жгутами, сосулями — на пальцах нарастал сальный слой грязи, а самое плохое — воняла она! Где купила ее Прасковья Зыкина? Или, может, хранила в каком-то протухлом месте?
Костяха Крайний зашел к нему посидеть — Федя бог знает почему упихал шерсть под лавку, спрятал, словно боясь.
— Какой-то падалью у тебя воняет, — сказал гость, кривясь. — Может, кошка сдохла?
Мырзя лежала на полатях возле печи, грелась.
— Пойдем гулять, а? Чего ты дома сидишь!
— Не, — сказал Федя решительно, что ясно было: бесполезно его звать и уговаривать.