У Бартеневых 20 апреля 1900 года Валерий Яковлевич познакомился с философом «общего дела» Николаем Федоровым. О том, как протекала беседа, можно судить по письму Юрия Бартенева Брюсову: «Мне весьма обидно, что Вы вчера у нас подвергнулись столь свирепому нападению несомненно замечательного, но невыдержанного старца. Не сетуйте на меня и снисходительно отнеситесь к 80-летнему (Федорову было 72 года. —
«Смерть и воскресение суть естественные феномены, которые она (наука) обязана исследовать и которые она в силах выяснить. Воскрешение есть возможная задача прикладной науки, которую она вправе себе поставить», — писал Брюсов в 1914 году, отвечая «федоровцам» на вопрос о «смерти, воскресении и воскрешении»{17}. Идеи Федорова о физическом воскрешении мертвых научным путем и о возможности изменения орбиты Земли совместными усилиями всего ее населения отразились и в его стихотворениях «Хвала Человеку» и «Как листья в осень…».
Шестого декабря 1898 года Валерий Яковлевич приехал в Петербург, собираясь повидать множество знакомых и незнакомых: Гиппиуса, Сологуба, Мережковских, Розанова, Волынского, Венгерову, Соловьева, Перцова, родных Добролюбова и его приятелей Якова Эрлиха и Евдокима Квашнина-Самарина, а также трех редакторов: эстета Сергея Дягилева («Мир искусства»), спирита Владимира Прибыткова («Ребус») и народника Сергея Южакова («Большая энциклопедия»). Далеко не все из задуманного состоялось: с Соловьевым он так и не встретился, с Дягилевым, Волынским и Розановым познакомился в другой приезд. Первые дни Брюсов провел с Бальмонтом, обменявшись с ним стихами в знак окончательного примирения и восстановления дружбы после временного охлаждения, вызванного женитьбой Константина Дмитриевича, его заграничным путешествием и переездом в столицу. Затем был визит к Мережковским: гость, видимо, волновался, поскольку испытывал пиетет перед хозяином и ценил стихи хозяйки. «Зинаида Гиппиус угощала нас чаем в темной и грязной столовой. Любезной она быть не старалась и понемногу начинала говорить мне дерзости. Я отплатил тем же и знаю, что два-три удара были меткими».
Так началась дружба, продолжавшаяся двадцать лет. Вот как описала знакомство сама Гиппиус — после разрыва — в очерке «Одержимый»: «Скромный, приятный, вежливый юноша; молодость его, впрочем, в глаза не бросалась; у него и тогда уже была небольшая черная бородка. Необыкновенно тонкий, гибкий, как ветка; и еще тоньше, еще гибче делал его черный сюртук, застегнутый на все пуговицы. Черные глаза, небольшие, глубоко сидящие и сближенные у переносья. Ни красивым, ни некрасивым назвать его нельзя; во всяком случае, интересное лицо. […] В личных свиданиях он был очень прост, бровей, от природы немного нависших, не супил, не рисовался. Высокий тенорок его, чуть-чуть тенорок молодого приказчика или московского сынка купеческого, даже шел к непомерно тонкой и гибкой фигуре»{18}.
Мережковский в день знакомства болел и лежал в постели. «Сразу начал он говорить о моей книге („О искусстве“. —
— Ее даже бранить не за что, в ней ничего нет. Я почти со всем в ней соглашаюсь, но без радости. Когда я читаю Ницше, я содрогаюсь до пяток, а здесь я даже не знаю, зачем читаю.
Зинаида хотела его остановить.
— Нет, оставь, Зиночка. Я говорю прямо, от сердца, а ты ведь хоть молчишь, зато, как змея, жалишь, это хуже…
И, правда, он говорил от чистого сердца, бранил еще больше, чем меня, Толстого, катался по постели и кричал: Левиафан! Левиафан пошлости!»