Антонов тогда вляпался совсем не так глубоко: дело ограничилось серией бесед с двумя настойчивыми, но чрезвычайно вежливыми мужчинами в штатском, которые были бы совершенно однотипны, если бы не разница в габаритах, – из-за чего и нервный изящный малыш, и долговязый великан, все время смотревший себе на колени, точно тайком читавший под столом какую-то книгу, казались какими-то нестандартными, а потому и не очень опасными экземплярами. Звания их находились в обратной пропорции к размерам; вопросы, задаваемые Антонову в предположительно-утвердительной форме, касались даже не столько Аликова дома (где по уикендам появлялся, в качестве неизбежного гостя, интеллектуальный, с бодрой кроличьей улыбкой, факультетский стукачок), сколько периферии дома и семейства – некой туманной, приливавшей и отливавшей стихии со своими двоякодышащими обитателями, – стихии, не соединявшей дом с остальным, дождливым и каменным миром, но превращавшей его в зачарованный остров, где горела мандариновая лампа. Эта-то стихия и выходившие из нее неясные фигуры (артистический старец с хохлатыми висками и с перхотью на черном пиджаке, узенькая поэтесса, делавшаяся по-крестьянски большеногой, когда тяжело ступала на пол с высоченных каблуков, еще какая-то москвичка с облупленным, как ржавчина, сочинским загаром, прочая разнополая богема, одетая так, как вещи висят на вешалках в шкафу) более всего интересовали капитана и старшего лейтенанта. За внешней их доброжелательностью происходила видимая Антонову
Собственно, вопросы, задаваемые штатскими, как раз показывали Антонову, что он не имеет ни малейшей информации о людях, вечерами витавших в перламутровой от табачного дыма гостиной, где мандариновая лампа над круглым, с шелковыми кистями, столом освещала главным образом руки – дамские, плавно расставлявшие тарелки, старческие, в жилах и веснушках, державшие с павлиньей важностью богатый веер игральных карт: верный проигрыш в «дурака». До Аликовой берлоги, где его измятая лежанка теряла всякую мебельную родовую принадлежность среди наносов и завалов великого множества книг, иногда доносились декламация рояля, неестественно красивое, немного режущее сопрано. Могло бы показаться, что в гостиной царит сплошное веселье, хотя в действительности там все время поминали каких-то умерших, еще более незнакомых, чем эти туманные живые, представленные на столе пустыми либо недопитыми рюмками: среди них одна, нетронутая, была полна прозрачной водкой до самых краев, и там, как зародыш в яйце, содержалось нечто цветное от этой комнаты, и пожилой артист, расстегнувшись, держался за сердце.