Антонов и Саня так никогда и не расспросили его, как ему понравился дурдом. Жилец своей библиотеки, Алик, должно быть, особенно страдал оттого, что на стенах палаты, голых, однотонно крашенных в гигиенически-зеленый цвет (бодро обновлявшийся, а не старевший, как его домашние обои, в солнечных квадратах из окна), начисто отсутствовали книжные полки, эти необходимые человеку в его жилище батареи отопления. Книги отсутствовали вообще, их сюда не пропускали по приказу главврача, – и во всей хлорированной больничке, где даже в страшном, почернелыми экскрементами заляпанном туалете не имелось ни единого клочка бумаги, совершенно нечего было читать. Вопреки, а может, и благодаря бесчисленным уколам в растрясаемые протиранием хитиновые ягодицы, желание погрузиться в какой-нибудь роман переросло у Алика в наркотическую жажду. Уколы, наполняя тело, как горячий чай наполняет рыхлеющий кусочек рафинада, вызывали на голове, в волосах, подобие едкого тления, а в мозгу какой-то дикий, мутный голод, обострявшийся ночами, когда бормотание и сон на соседних койках были будто длинные тексты, слепленные неисправной машинкой в неразборчивые черные абзацы. Решетчатая темнота словно запирала дневные вещи в свою кладовую, бодрствующему мозгу совершенно нечем было питаться, – а на свободе, за окном, куда Алик подолгу смотрел, успокаивая расческой зуд в волосах, чужая улица была пустынна и залита тем же точно разбавленным синюшным светом, что молчавший за спиною, параллельный улице больничный коридор. Если удавалось задремать, Алику снилось, будто у него во рту, замороженном понюшкой кокаина до холодной пельменной скользкости, занемевшие зубы легко вываливаются из гнезд и брякают в тепловатой, лавровым листом отдающей слюне. После таких кошмаров даже днем любая твердая частица в больничной слизистой пище заставляла исследовать находку языком и переживать иррациональные подозрения насчет съедобности собственных зубов; приятели так и не поняли, что поедание прежде любимой черешни было для свежевыписанного Алика добровольно принятым мучением. Они не догадывались, какую
После психушки природа его книгочейства разительно изменилась и сделалась видом постоянного голода, удовлетворяемого с неразборчивой жадностью, заставлявшего жеваться в магазинной очереди, в общественном транспорте, где низенький Алик висел на поручне, подлетая на ухабах и держа перед пионерскими очками плотным квадратиком сложенную газетку. Притом что Алик мог питаться одним бутербродом в день, пожирание книг как бы восполняло недостачу пищевых калорий и даже создавало их переизбыток. Алик не переставал толстеть, черты его сделались странно размытыми, и весь он, оплывая, терял физическую индивидуальность, так что было уже невозможно выделить его издалека среди других толстяков. Больше всего он любил читать про путешествия – Тура Хейердала, Джералда Дарелла, других столь же деятельных испытателей природы и человеческой натуры, – но сам становился все более неподвижным, годами не бывал на прелестной рассохшейся дедовской дачке, где забывшая тяжесть шагов, ничего сама уже не весившая лестница во второй этаж все еще могла играть хроматические гаммы, в подполе хранились темные, зеркальные под ватной пылью банки двадцатилетнего варенья, концентрические паутины в палисаднике повторяли, будто чертеж на невидимой кальке, рисунок с торцов посеревших, растресканных бревен. С течением времени Алик все с большим толчковым усилием, с предварительным раскачиванием себя и стула переваливался из сидячего положения в стоячее: неподвижность сиденья – какого-нибудь тяжелого кресла или фундаментальной парковой скамьи – передавалась ему и привязывала его невидимыми путами, которые не сразу удавалось разорвать.