А потом становилось все хуже. Через Боженчин проходили уже не сплоченные отряды и даже не разрозненные группы польских солдат, а просто крайне изнуренные люди. Иногда с оружием, иногда — без, небритые и грязные, они шли куда глаза глядят — лишь бы идти. Бесцельно. Не могу забыть одного из них: он брел очень медленно, опираясь на винтовку. Шаг — винтовка — еще шаг. Он шел один, другие его обгоняли.
Но вот наступило 17 сентября, и Красная Армия, вторгшись в Польшу с востока, двинулась навстречу немцам. Отряды, стиснутые с двух сторон, сдавались Советам либо, сбрасывая мундиры и закапывая оружие, разбегались. Некоторые, стараясь использовать любой шанс, пробирались к Залешчикам, к румынской границе.
Кампания началась без объявления войны и так же завершилась — без капитуляции. Польша просто перестала существовать.
Наступил октябрь, зарядили осенние дожди. У костела, на дороге — той самой, которая, минуя кладбище, вела через поля к Бельче, — стояла польская танкетка, давно уже брошенная экипажем на обочине. Армия — ни польская, ни немецкая — здесь уже не появлялась.
Зато появлялись крестьяне. Дымя папиросами, не спеша возились у танкетки. Сначала открутили оборудование внутри, потом поснимали то, что оставалось снаружи, включая гусеницы. Под вечер, который начинался теперь с каждым днем все раньше, уезжали, увозя трофеи. В конце концов остались только гайки, заклепки и всякие завертки, которые изредка кто-нибудь откручивал, но потом и они исчезли. Казалось, обобранная дочиста танкетка останется с нами навек.
Но вскоре кто-то приехал с лошадьми и, как-то незаметно, уехал, а с ним исчезла и танкетка.
Началась немецкая оккупация.
Оккупация
Больше я никогда не бывал в краковской школе имени Св. Николая, где научился читать и писать. Здание школы занял вермахт. Три года я продолжал учебу как единственный среди сельских детей «интеллигент». Сначала в Боженчине, потом в других местах. И учеба эта — не приведи господь.
Франция и Англия объявили войну Германии, и одному немецкому часовому на посту в Кракове явился Святой Антоний. Он сообщил, что война закончится поражением Германии. Привожу его слова, чтобы показать, насколько мы были наивны. В народе без конца ходили слухи о предсказаниях Нострадамуса и других пророков.
В ту пору мы непоколебимо верили в непродолжительность войны. Максимум — до начала лета, а потом — конец, так говорили. А пока можно отправить детей в школу, чтобы не теряли год.
В Боженчине уже тогда было пять тысяч жителей, и село считалось самым крупным в Малой Польше[18]. Большая двухэтажная школа находилась в огороженном саду. Решили, что я пойду в третий класс, соответствующий моему десятилетнему возрасту. От дома до школы было пятнадцать минут ходьбы.
В то время ни в одном учебном заведении, включая высшие, не было совместного обучения. Однако это не касалось школ «для народа». В чем я убедился в первый же день, когда мать отвела меня в боженчинскую школу. Этот благонравный принцип соблюдался только в больших городах. Деревенские нравы радикально отличались от городских. В деревне девочки и мальчики росли вместе и с малых лет разглядывали друг друга — откровенно и грубо. Для меня это было захватывающе!
Все это выбивало меня из равновесия. Прежде я рос как все мальчишки. Бесился и носился сломя голову. В школе дрался, как все, — и вот однажды, в сильном возбуждении, для разрядки стал задирать ученика, который казался мне ниже ростом. Не успел я замахнуться, как в голове у меня зашумело и я оглох. Еле передвигаясь, отошел в сторону. Только потом понял, что произошло. Противник словно парализовал меня, ударив ладонью плашмя по шее. Боль не утихала несколько дней. Раньше мне не приходило в голову, что деревенские мальчишки умеют так мастерски драться. Совсем как в романе Гомбровича «Фердидурке», когда покорный Валюсь дает наконец по морде ясновельможному панычу, который на это напрашивается.
В последующие годы в моих отношениях с деревенскими соучениками существенных изменений не произошло. В Боженчине, как и в Поромбке Ушевской, а после в Камене, друзей у меня не было. В те времена различия между «народом» и «интеллигенцией» — даже, казалось бы, такие незначительные, как в моем случае, — были столь глубоки, что современному человеку трудно это понять. У нас были разные взгляды, разные ассоциации и разные перспективы. К счастью, я не стал козлом отпущения. В коллективе это нетрудно — тот, кто не похож на других, легко может стать всеобщим посмешищем. Коллектив получает от этого садистское наслаждение, что каждому приятно и к тому же укрепляет общую солидарность. Меня оставили в покое, а я, найдя совершенно другие развлечения, не забивал себе голову проблемами «народа». Только в 1943 году, вернувшись в Краков, завел подходящих товарищей.
Семья матери