С одобрения родных я записался в гимназию. Я тянулся к учебе, что было естественно, но, кроме того, боялся задохнуться, если не обзаведусь знакомыми и друзьями. Гимназия открывала новые возможности. У матери на этот счет сомнений не было, отцу же какой-никакой опыт на почте говорил, что образование окупается. Особенно мерещилась ему для меня карьера юриста, врача или хотя бы инженера.
Школьное дело находилось в стадии организации, как и вся Польша. Не помню, чтобы выбор гимназии-лицея имени Бартоломея Новодворского был продиктован ее «древним» происхождением. Скорее всего, мать слышала, что это лучшая из краковских гимназий и что она «с традициями». Туда меня и записали.
Экзамен прошел очень быстро. Война еще продолжалась, но ни у меня, ни у школы не было лишнего времени. На то, что я делал между июнем 1944 и февралем 1945 года, просто махнули рукой. Меня приняли сразу во второй класс. Но я-то знал, что в тот период ходил на тайные «курсы» — так называлось подпольное обучение во время немецкой оккупации, — поэтому совесть моя была чиста. В доме деда скрывался кузен Фенглеров — бывший курсант военного училища пан Казик. Сдав на аттестат зрелости перед самой войной, он, не закончив училища, пошел в армию, бежал из плена и всю войну прятался. С год назад тайком пробрался в Боженчин из Великой Польши[52]
и работал на молочной ферме. Пан Казик занимался со мной по нескольким предметам, в том числе английским. Он играл на губной гармошке, подрабатывал как фотограф и успел соблазнить массу девиц. Очень красивый, высокий, с великолепной белокурой шевелюрой, пан Казик был моим кумиром.Итак, гимназия имени Новодворского стала моей школой. Но уроки проходили в гимназии Собеского, поскольку в здании нашей гимназии еще совсем недавно располагались казармы. Пока что его приводили в нормальное состояние. В первой половине мая, в разгар весны, я шел по улице Собеского. Одно из окон, выходящих на улицу, распахнулось, и оттуда донеслась звучавшая по радио песня Эдит Пиаф «La vie en rose»[53]
. На меня нахлынули те же чувства, о каких я писал выше, — радость незабываемых минут.К тому времени я еще ни разу не был в театре. В довоенной Польше он для меня оставался недоступным — не только из-за стоимости билетов, хотя и поэтому тоже. В театр ходили лишь представители определенной — «высокой» — общественной прослойки. Правду сказать, еще и из снобизма. Позже, во время войны, полякам посещать театры запрещалось: был такой приказ от АК[54]
. Теперь пришло время первой в моей жизни премьеры. Краковский театр имени Юлиуша Словацкого, во время войны nur für Deutsche[55], поставил первый послевоенный спектакль — «Свадьбу» Выспянского, — предназначенный, в частности, и для старшеклассников. Я посмотрел этот спектакль и под впечатлением долго ходил как в горячке. С тех пор театр сделался частью моей жизни. И в конце концов стал моей профессией.После пятилетнего перерыва мы словно заново открыли для себя кино. Во время войны немецкая пропаганда вынуждала смотреть только подцензурные немецкие фильмы. Идиотские оперетки qui pro quo[56]
с третьеразрядными актерами или, наоборот, антисемитские «душераздирающие драмы», такие как «Еврей Зюсс»[57]. Да еще кинохронику, тоже прошедшую цензуру, с репортажами о победах немецкого оружия на всех фронтах. Теперь мы увидели кино американское, английское, французское, шведское, итальянское, чехословацкое, польское, советское, а также и немецкое — но до 1933 года, то есть до прихода Гитлера к власти. Это были фильмы, сделанные в период с 20-х годов вплоть до 1948 года, когда коммунистическая цензура стала вездесущей. Мы с моим другом Янушем Смульским дошли до того, что заключали пари: кто больше посмотрит фильмов. В кино ходили во второй половине дня, после уроков, по два и даже по три раза в день. Завели тетрадки, разграфили их по рубрикам, по каждому фильму составляли подробнейшую статистику, соревновались в подсчете деталей. Мы мечтали о кинорежиссуре, я даже проник в секретариат свежеиспеченного Управления по делам кинематографии, чтобы разведать насчет приема в киношколу. Думаю, я тогда еще носил короткие штаны.Зачастив в кино, мы, сами того не понимая, с опозданием на пять лет знакомились с миром. Мы уже были на пути к одичанию, и подмога подоспела вовремя. К сожалению, длилось это всего три года. Тем, кто успел в те годы вдохнуть побольше воздуха, повезло, поскольку потом все пошло по-прежнему. Можно сказать и так: началось радикальное ограничение личной свободы, чем на сей раз мы были обязаны коммунизму.