К длинному списку уронов, нанесенных мне немецкой оккупацией, следует добавить еще один, может быть, и не самый важный, но весьма чувствительный: пять лет я был лишен газет. Мой врожденный интерес к ним проявился, едва я научился читать. Единственной доступной мне газетой был «Гонец Краковски», издаваемый на польском языке, но абсолютно в духе немецкой пропаганды. Наука читать — и писать — «между строк» пригодилась мне потом в моих отношениях с коммунистической цензурой, вплоть до эмиграции. Можно сказать, мне приходилось заниматься этим примерно двадцать лет. Впрочем, как и всему моему поколению — с той разницей, что не все могли эмигрировать.
Но на протяжении тех трех лет я наслаждался обилием газет и журналов. Ну, не таким уж обилием, ибо негласная цензура существовала с самого начала, пока не проявилась открыто во всем своем великолепии. Однако после немецкой оккупации проблем и вопросов накопилось такое множество, что хватило на три года. Оболванивание началось позже и продолжалось почти сорок лет.
8 мая 1945 года Германия капитулировала. Начало и конец войны определили границы самого важного для меня периода. Но от остальной моей жизни эти годы отличались не качеством, а лишь тотальными трудностями. То, что происходило тогда, уже никогда не повторялось.
В Польше война продолжалась дольше, чем везде: 5 лет 8 месяцев и 8 дней.
Жизнь после войны
День 3 мая 1946 года совпал с выходным, но никакой демонстрации не планировалось[58]
. Студенческая молодежь организовала ее по собственному почину. На демонстрантов я наткнулся возле Рыночной площади, у филармонии.Провозглашались лозунги. Но какие? С тех пор прошло много лет. Говоря обобщенно — антигосударственные. Атмосфера накалялась. В какой-то момент я вдруг очутился в толпе.
Признаюсь, я тоже что-то провозглашал. Как и отец, я не принадлежал ни к одной политической группировке. Моя «политика» носила абстрактно-польский характер — в верхах явно усиливались пророссийские тенденции, и мы старались этому помешать. Поэтому я выкрикивал что-то, ратуя за создание правительства, которое могло бы эти тенденции ограничить, например: «Миколайчика, Миколайчика!» — это имя знала вся страна. Позже, когда дело приняло вполне ожидаемый оборот, Миколайчик бежал на Запад и умер в эмиграции[59]
.Вдруг началась стрельба — по густой толпе палили из окон второго этажа углового многоэтажного здания воеводского комитета ПРП[60]
. Запальчивые выкрики мгновенно умолкли — поднялась паника. Видимо, еще не пришло время решительной схватки, как в Познани в 1956 году[61] — тогда подобный поворот событий разъярил толпу и спровоцировал ее на насильственный захват комитета. В Кракове в тот день люди разбежались, вслепую ища спасения. Перебежав Рынок, я втиснулся в подворотню на другой стороне площади. Кто-то запер за нами ворота.С Рынка слышался топот бегущих, возбужденные голоса преследователей. Наконец все стихло, и мы начали совещаться; но люди собрались совершенно случайные, поэтому совещание получилось сумбурным и кратким. Осторожно выглядывая наружу, мы по очереди выходили на Рынок. Все разошлись в разные стороны.
Я долго петлял, проверяя, не следят ли за мной, прежде чем добрался до нашей улицы. Вся семья была дома, и я с облегчением рассказал обо всем, что видел. Отец решительно одобрил мое поведение и заявил, что гордится мной Маль спрашивала, не пострадал ли я, а сестра была слишком мала, чтобы о чем-то спрашивать. Судя по этому воспоминанию, в 1946 году я еще прислушивался к мнению отца. Так продолжалось до окончания школы, а потом, с 1950 года, все изменилось.
Болезнь матери
Я уже учился в первом классе лицея. Однажды ночью меня разбудил яркий свет, резкий и безжалостный. Не понимая, что происходит, я с трудом возвращался в реальность. Возле кровати, наклонившись надо мной, стоял отец, полностью одетый. Это он разбудил меня.
— Мама заболела, — сказал он.
Но еще прежде чем он это произнес, я заметил в лице отца разительную перемену. Голос тоже изменился: впервые в нем звучала растерянность.
— У нее кровотечение. Я вызвал «скорую».
Я посмотрел на будильник — была глубокая ночь.
Я почувствовал: надо встать, что-то делать, за что-то взяться, — но все еще не понимал, что происходит.
— Она уже в больнице.
Только тогда я понял. Однако еще не все, не до конца. Да, с матерью такое случилось впервые, и я не знал, как долго это продлится. Потому что заболела она знаменитой боженчинской чахоткой. От этой болезни умерли многие в нашей семье, и, благодаря рассказам матери и дяди Юлиана, я имел о ней довольно полное представление. Но одни умерли, а другие оставались здоровыми, и считалось, что мою мать болезнь минует.