– Ой, какой худенький! – всплеснула руками мать и тут же принялась шевелить Нана-селим, арабов, чтобы те побыстрее разводили огонь в земляной печи. Дернула Шуму за длинные уже подбитые сединой пряди – тащи муку, муку, соль, мед. Сама села печь лепешки. Раскатывала их на своих огромных бедрах – шлепала так, что, наверное, на весь квартал было слышно. Скоро гора пропеченных, сдобренных румяными корочками лепешек легла на серебряное блюдо. Старший араб, отправленный в лавку, принес хорошего сирийского вина. Темного пива Гугалла наготовила заранее, видно, чуяло материнское сердце, когда вернет младший сын.
Еще через день Нур-Сина вызвали во дворец. Гонец, принесший эту весть, был в высоком чине и в то же время незнаком Нур-Сину. Это обстоятельство ввергло его в философские размышления. Ничто не стоит на месте. Вот и во дворце появились новые люди, нахватали чинов.
Собственно, всю оставшуюся до Вавилона дорогу он, не отрываясь на знакомство с местными красотами, с варварского вида иноземцами, на изучение встречавшихся на пути городов и весей, безостановочно философствовал. Прикидывал и так и этак. Стоит ли горбиться на царевой службе, если Набонид ни разу не послал к Астиагу предупреждение, чтобы с его посланцами обращались уважительно, пальцем тронуть не смели.
Отправил на смерть и забыл?
Скоро замысел политической комбинации, затеянной правителем Вавилона и подхваченный Астиагом и Спитамом, очертился в душе до самых мелких деталей. По-видимому, и Набонид и Астиаг внутренне, в самой сердцевинке илу, решились начать войну, которая неизбежно взорвет весь верхний мир, и каждый искал надежный способ выставить соперника в неприятном свете, решить за его счет свои сиюминутные внутриполитические проблемы. С обеих сторон негласно предполагалось, что избиение посольства есть самый удачный ход, при этом дельце следует обтяпать тихо, так, что никого впрямую нельзя было обвинить в этом преступлении. Набонид встанет в позу обиженного, начнет гневно вопрошать, почему так плохо защищал моих посланников?! Астиаг сошлется на разбойников. Одним словом, каждый постарается обеспечить себе отговорку, сослаться, что он тут ни при чем.
Жалкие потуги! Нур-Сину было отчетливо ясно, что сквозь лицемерие, сквозь трусость и безотчетные сомнения, во всех их поступках, в подталкивании событий проступала звериная решимость воевать. Пути назад для них уже не было. Это было что-то вроде внутренней потребности, болезненного искушения, отказаться от которого им было невмочь. Иначе зачем власть? Зачем пережитые страхи, дерзость, бездны отчаяния, восторг? Зачем преступления, если, взобравшись на вершину, правитель не будет иметь права заставить трепетать других. Эта была страшная, вгоняющая в отчаяние догадка. Всякий, вне обычая и традиции вставший у руля государства, неизбежно оказывался в подобном положении. Пусть вначале это будет абсурдное решение или казнь одного-единственного невиновного человека. Придет час, когда тиран уже сознательно начнет вкладывать изрядную долю безумия в свои решения. Излечиться от этой мании он уже будет не в силах, ведь в состоянии мира люди начинают задумываться о странном. Только война (причем совсем необязательно с внешним врагом, можно и с внутренним[74]
, в число которых могут попасть и обязательно попадут воробьи, кошки и другие невинные создания) заставит их обратиться мыслями к тому, как выжить, и этой милостью будет одаривать правитель. Но ее придется заслужить, усердно потрудиться, чтобы вымолить ее.Это была единственная возможность для дорвавшегося до власти мечтателя сохранить жизнь. Не власть, а именно жизнь, потому что потеря власти непременно будет стоить ему жизни. Таков путь: от мелкого, может, даже случайного, на первый взгляд, или необъяснимого преступления к масштабным зверствам. Страх, круто замешанный на азарте, будет гнать его, не давая ни дня передышки. Всякое абсурдное для постороннего человека решение будет иметь причиной эту страсть.