«Увы! — говорил я себе.— Достаточно ли ясно я сказал? Выказал ли я вполне свои чувства? И не сказал ли я чего-нибудь лишнего? Даст ли она согласие встретиться со мной теперь, когда знает, что я люблю ее? Но знает ли она? И хочет ли она знать?»
Так сетовал я на шаткость своей судьбы, как вдруг мое внимание привлек чей-то знакомый голос. Я поднял голову и увидел г-на Милля, который пел в кафе, стоя в кругу патриотов и гражданок. На нем был мундир Национальной гвардии, левой рукой он обнимал молодую женщину, в которой я признал одну из цветочниц Рампонно, и пел на мотив «Лизетты»:
Одобрительный ропот был наградой певцу. Г-н Милль улыбнулся, поклонился небрежно и, обернувшись к подруге, пропел:
Ему рукоплескали. Г-н Милль, вынув из кармана бант, передал его Софи, напевая:
Софи, приколов трехцветную ленту к чепцу, победоносно обвела слушателей своим тупым взглядом. Все рукоплескали. Г-н Милль раскланялся. Он глядел в толпу, не видя ни меня, ни кого-либо другого; или, вернее, в этой толпе он видел только отражение самого себя.
— Ах, сударь! — вскричал мой сосед, расцеловавши меня в припадке восторга.— Ах, если бы пруссаки и австрийцы видели это! Они дрогнули бы, сударь! Им повезло при Лонгви и Вердене. Но Париж, окажись они тут, стал бы им могилой. Народ настроен воинственно. Я только что из Тюильри. Я слышал там певцов. Перед статуей Свободы они пели марш марсельцев. Толпа закипала гневом, повторяя хором припев:
Жаль, что пруссаков там не было. Они от страха провалились бы сквозь землю!
Мой собеседник был человек самый обыкновенный: лицом не хорош, но и не дурен, ростом не велик, но и не мал. Такой, как все! Ничего примечательного! Но он ораторствовал во весь голос, и его сразу же окружили. Откашлявшись и разыгрывая важную персону, он продолжал:
— Враг на подступах к Шалону. Окружим его железным кольцом. Граждане, возьмем в свои руки охрану общественной безопасности! Не доверяйте генералам, не доверяйте главному штабу действующей армии, не доверяйте министрам, не доверяйте даже своим депутатам в Конвенте и давайте спасать себя сами!
— Браво! — вскричал кто-то из присутствующих.— Поспешим в Шалон!
Какой-то низкорослый человек резко оборвал его:
— Патриоты не должны покидать Парижа, пока не уничтожат предателей.
Я тотчас же узнал, чьи уста произнесли эти слова. Я не мог ошибиться. Огромная голова, нетвердо державшаяся на узких плечах, плоское, бескровное лицо. Да, это жалкое, уродливое существо был мой бывший наставник, отец Журсанво! Убогий камзол сменил сутану. Якобинский колпак на голове. Лицо его изобличало лютую ненависть и вероломство. Я отвернулся, но не мог не слышать бывшего члена конгрегации Оратории, который продолжал свою тираду в следующих выражениях:
— Мало было пролито крови в славные сентябрьские дни! Великодушный народ чересчур щадил заговорщиков и предателей!
При этих словах я в страхе поспешил уйти. Ребенком я упрекал Журсанво в несправедливости и недоброжелательстве. Но мог ли я подозревать, что он так низок душой! Обнаружив, что мой бывший наставник гнусный негодяй, я ощутил горечь в сердце.
«Зачем я не ребенок! — мысленно восклицал я.— К чему жить, если жизнь готовит тебе такие встречи? О добрый ректор, отец Феваль! Лишь воспоминание о вас может утишить мои душевные муки! Куда забросил вас шквал народных волнений, о мой единственный, мой истинный наставник? Но, где бы вы ни были, я уверен, человеколюбие, сострадание и самопожертвование по-прежнему сопутствуют вам. Вы наставляли меня на путь прямой и мужественный. Вы закаляли мой дух в предвидении дней испытаний. Пусть же ваш ученик, ваш сын, будет достоин вас!»
Едва я окончил этот монолог, обращенный к самому себе, как робость моя прошла. И естественным образом, возвращаясь мыслью к моей дорогой Амелии, я понял, в чем состоит мой долг, и положил его выполнить. Я открылся в своих чувствах Амелии. Не должен ли я откровенно поговорить и с г-жой Бертемэ?