Она никогда ничего не просила. Ни на что не жаловалась. Она жила, читая, слушая радио, слушая его рассказы, слушая болтовню Марфы Григорьевны, ухаживавшей за ней. Однажды, с полгода или даже больше назад, Марфа Григорьевна сказала при Львовском:
— Телевизор бы вам завести — все веселее Валентине Кирилловне.
И Львовский увидел, как на секунду оживилось лицо Вали. Значит, у нее есть желания, о которых она молчит? И он, толстокожий болван, не догадывается об этом? Но, когда он обмолвился, что возьмет у товарищей взаймы и немедленно купит эту желанную игрушку, Валя взбунтовалась: «Нет!»
Она не стала объяснять своего «нет». Нет — и все. Никаких долгов. Кончено. А на днях, когда он принес домой очередную получку, Валя с лукавой улыбкой, какой он уже давно не видел на ее лице, сказала:
— Ну-ка, открой мою палехскую коробочку.
Эту шкатулку ей подарил он сам в первую годовщину женитьбы, и она чудом уцелела в годы войны в их московской комнате.
Когда они оба вернулись домой, многих вещей недоставало, а те, что сохранились, были покрыты толстым слоем мохнатой пыли и бледно-зеленой плесени. Дом не отапливался, зашторенные окна не открывались. Только эта шкатулка, едва ее обтерли сухой тряпочкой, засияла, засверкала первозданной яркостью сказочного рисунка, блестящей чернотой лака, нежными и сочными тонами красок.
— Как наша любовь! — вскрикнула Валя. — Все превозмогла и сохранилась нетронутая…
Его поразило это сравнение: «Как наша любовь!..»
Да, они пронесли свою любовь сквозь горе и беды войны нетронутой. Любил ли он теперь Валентину, теперь, когда…
Многие считали его жизнь подвигом. А он знал только одно: Валя — часть его самого. Любит ли человек свою руку? Свой палец? Свои ноги?
— …Открой же мою палехскую коробочку!
Он, удивленный ее возбуждением, открыл шкатулку. В шкатулке лежали деньги — разные купюры, аккуратно сложенные по сотням.
— Что это? Откуда?
Она тихо и блаженно посмеивалась:
— Мы с Марфой Григорьевной накопили. Экономили на хозяйстве, как плюшкины. А ты ничего не замечал, да?
Действительно, он ничего не замечал! Приносил домой зарплату, ел завтраки и обеды. Иногда удивлялся, почему Марфа Григорьевна стала налегать на макароны и картошку, но в общем не интересовался этим. А они экономили на всем, копили рубли и трешки. Зачем?
Задавать вопроса не пришлось. Со свойственным ей прежде оживлением Валя заговорила сама:
— Теперь, я думаю, на телевизор хватит… Надо покупать «Рекорд». Он не очень дорогой и, говорят, хороший. Если прибавим половину сегодняшней получки… Ты не сердишься, Матвейка?
Она даже назвала его тем давним, юношеским именем — Матвейка. «Ты не сердишься?..» Он вздрогнул, как от пощечины. Пришлось откашляться, чтоб ответить:
— Завтра же, Валюша, пойду в ГУМ…
Но они оказались наивными, как дети. В ГУМе и в специальных магазинах продавцы равнодушно отвечали:
— «Рекордов» нет. Вы что, гражданин, приезжий?
— Разве их сняли с производства?
— Почему же обязательно сняли? Производят, — с ленивой величественностью разъясняли неопытному покупателю продавцы. — Спрос большой, гражданин…
Сегодня он, собственно говоря, собирался в очередной рейс по магазинам. Надо же, черт возьми, достать этот «Рекорд»! Но происшествия в больнице совершенно вышибли из его памяти все «небольничные» мысли.
…Тьфу, так и есть! Проехал свою остановку! Да еще как проехал — теперь либо шагай назад километра полтора пешком, либо жди встречного автобуса. Он предпочел шагать: ему хотелось еще подумать на свободе. О многом подумать.
На следующее утро, когда Матвей Анисимович появился в своем отделении, ему доложили, что на рассвете старший дежурный ночной хирургической бригады доктор Окунь положил к ним, в первую хирургию, больную Расторгуеву. Ее привезла скорая помощь около пяти часов утра с диагнозом «ущемленная грыжа». Требовалась срочная операция, но Окунь операции делать не стал и передал по смене, будто родственники больной настаивают на том, чтобы операцию непременно делал Мезенцев.
Львовский не удивился: такие случаи уже бывали, в больнице знали об этом. Окунь не без основания говорил о громком имени Фэфэ, когда Степняк радовался возраставшей популярности больницы. Но теперь Львовскому было известно о Мезенцеве то, что не было еще известно никому, и Матвей Анисимович ощутил колкий озноб на спине и плечах. Как быть?
Впрочем, через три минуты сестра сообщила ему, что шеф приедет только во второй половине дня — с утра он приглашен на консультацию в одну из клиник, где работали его бывшие ученики.
Львовский сам осмотрел Расторгуеву и мысленно ругнул Егора Ивановича, согласившегося на просьбу родственников отложить операцию до утра. Расторгуева была старая женщина, лет за семьдесят. Самочувствие ее ухудшалось с каждым часом.