Так как дело шло о ребенке, вечной проблеме, волнующей самых закоренелых скептиков, то меня слушали внимательно, и никто не смеялся, когда я рассказал о горечи, причиненной мне моим невежеством.
— Послушай, — сказал мне Гастон Дюссо, молодой доктор, заслуги которого мы все признавали, — я не имею претензии дать тебе ключ к загадке, которую ты нам загадал. Мое замечание будет скорее общего характера. Существуют два периода в жизни врача. К первому — время молодости — относится горячая любознательность, самоотвержение, не знающее преград, желание победить зло. Это также время усиленной работы, с 15 или 20 часами чтения или письма при свете чадящих свечей. И в разгар нашей работы мы не замечаем, как жизнь движется вокруг нас и идет вперед. Мы затыкаем уши, чтобы не слышать шума, который производит человечество — великий больной, страдающий легкими, сердцем и мозгом. Мы требуем уже науки готовой, такой, какую прошлое втиснуло в рамки книг in 80, громадных по своей тяжести и недоступных по цене. И нам не хватает времени, чтобы изучить тайну жизни и смерти по единственной книге, всегда открытой, иллюстрированной вечно новыми схемами, правдивыми и убедительными. И эта книга — вот она!
Широким жестом он указал на бульвар. Газ бросал белесоватые лучи света на колеблющуюся бесконечную толпу гуляющих.
— Вот великий учебник наружной и внутренней патологии, — продолжал Гастон, — вот физиология действий. Разве видим мы нечто подобное, забившись в больницы и кабинеты? А ведь это только один том, глава, параграф медицинской энциклопедии, которую составляет общество. А! — вскрикнул он голосом, искренность которого нас тронула, — иметь время, то есть деньги, и всецело посвятить себя чтению этой живой библиотеки, этого универсального словаря, каждая страница которого есть человек, разобрать его, изучить и уже после этого заняться лечением недугов. Потому что тогда вскрывали бы не трупы, а живые существа. Десять лет таких наблюдений с таким великолепным рвением, с которым мы изучаем такую косную науку, как наша, и над нами засверкало бы пламя истинного знания…
Во второй период — дело идет еще хуже. После усиленной работы, остальную часть жизни мы употребляем на то, чтобы сделаться новым человеком, разочарованным, скептиком, невеждой, банальным практиком-рутинером, который зарится на орден и академию. Мы делаемся как бы слепыми, когда бросаем книги и не видим человека.
В этот момент я вскрикнул и, дотронувшись до Гастона, сказал:
— Смотри!
Он взглянул, куда я указывал.
— Кто этот человек? — спросил он.
— Это тот самый старик, о котором я только что говорил: господин Винсент.
Старик приближался медленно, тяжело, и я вздрогнул, увидев невероятную перемену, которая произошла в нем в продолжение такого короткого промежутка после нашей встречи.
Он мне показался мертвенным, худым, сгорбленным, разбитым.
При каждом шаге он поворачивал свою худую шею, озираясь по сторонам, и мне казалось, что я слышу скрип костей его позвоночника.
— Э, — воскликнул один из нас, — это старый Тевенен! Разве он еще не умер?
— В самом деле, он, — сказал Гастон, внимательно смотря на него, — я сперва его не узнал.
— Но кто такой этот Тевенен? — нетерпеливо спросил я.
— Я его встретил несколько месяцев тому назад, — продолжал Гастон, не отвечая мне, — и он выглядел тогда бодрым и помолодевшим…
— Но ведь я сам, несколько часов тому назад, увидев его, думал, что передо мной почти молодой человек, — сказал я. — Возможно, что на него так повлияло горе…
— Пойдем, — сказал мне Гастон, — я тебе расскажу все, что о нем знаю.
В одно мгновение мы настигли Тевенена, который шел по бульвару. Его узкая спина, казалось, принадлежала выходцу с того света.
— Говори, — сказал я Гастону, — рассказывай скорей об этой странной личности, которая меня беспокоит, сердит и в то же время интересует.
— Пойдем сперва за ним, — отвечал Гастон. — Я знаю его прошлое, и мне хотелось бы узнать кое-что из его настоящего.
Тевенен шел, поминутно оглядываясь, останавливаясь у кофеен, как будто всматриваясь в посетителей.
— А может быть, и в посетительниц! — смеясь, прибавил Гастон.
— Это, впрочем, шутка, — продолжал он, — потому что, помимо всегдашней целомудренности Тевенена, ему теперь должно быть более ста лет.
— Ста лет!!
— Мне тридцать пять, — сказал Гастон, — а когда было пятнадцать, тот, от кого я услышал историю Тевенена, говорил, что он жил уже в 1780 году.
Старик продолжал скользить, как призрак (у него была какая-то необыкновенная походка), и мы стали бояться, как бы он не исчез бесследно. Дойдя до конца бульвара, он вдруг остановился в нерешительности, как бы не зная, в какую сторону идти.
Гуляющих стало мало.
Стоя невдалеке от него, мы видели его жесты, выражающие и гнев, и отчаяние. Он еще сильнее сгорбился и казался совершенно дряхлым.
Наконец, он принял какое-то решение и свернул в боковую улицу.
Чрез несколько минут он подошел к воротам одного дома, у которых сидела женщина, по виду привратница, вышедшая подышать вечерней прохладой. Она держала на руках мальчика, 6–7 летнего крепыша.