За вальс платили по два су, за кадриль – четыре. Парочки, обнявшись, в беспорядке топтались, наслаждаясь танцем. Здесь царила атмосфера непринужденности, свойственной народным танцулькам, – простоволосые женщины шаркали по полу комнатными туфлями, а мужчины от жары снимали пиджаки, пристежные воротнички и галстуки.
Зато по понедельникам, вечерами, «Мулен» наводняли всякие подозрительные личности, хулиганы, сутенеры, бездельники. Они танцевали с проститутками и при помощи ножа или пистолета в темных соседних уличках – район «Мулен» пользовался дурной славой – сводили счеты друг с другом.
Но у Лотрека не вызывали восторга ни воскресные посетители «Мулена», ни тот сброд, который собирался там по понедельникам. Насколько иначе все было в «Элизе-Монмартр», где профессиональные танцовщицы под горящими взглядами мужчин высоко вскидывали ноги.
Смотреть! Смотреть! При свете газовых рожков, под оглушительные звуки порывистой музыки менялись фигуры кадрили, в вихре танца взлетали юбки и на мгновение мелькало розовое пятно – кусочек обнаженного тела. Вот в этой лихорадочной, возбужденной, накаленной атмосфере Лотреку дышалось легко и радостно. Он сидел за столиком, смотрел, пил вино и делал наброски. Карандашом, обуглившейся спичкой в записной книжке, на клочке бумаги, на чем попало, он одной линией передавал контур фигуры, головы, не переставая рисовать, пил, продолжая пить, рисовал и все время не спускал глаз с людей, которые толпились в зале, смотрел на вызывающие жесты женщин, на налитые кровью лица мужчин, и от его взора не ускользало ни их перемигивание, ни возникавшие на его глазах романы, ни заключавшиеся здесь же сделки, ни мимика лиц, ни циничные позы танцующих.
Здесь Лотрек сталкивался с животной, ничем не прикрытой человеческой натурой, и в зале не было другого такого страстного наблюдателя, как он. Наблюдателя? Нет, всем своим существом он погружался в эти игры танца и любви, в чувственное, доходящее до пароксизма эротическое возбуждение, и нервы у него напрягались до предела.
В этих женщинах и мужчинах, на лица которых наложили свой отпечаток разврат и пороки, он видел отражение своей собственной жизни, исковерканной жизни. Его пленяло это людское дно. Он упорно возвращался сюда, дно навсегда завладело им. Здесь, в этом храме движения, было сосредоточено все, что волновало его исстрадавшуюся душу. Здесь он страстно играл ту единственную роль, которая досталась на его долю, – роль наблюдателя. Его глаза художника с наслаждением (что можно было бы принять за извращенность, если бы по отношению к себе самому он не был так же беспощаден) и с глубоким пониманием всматривались в посеревшее лицо с темными кругами под глазами, синеватую тень, которая смягчает сгиб руки у локтя, лихорадочный блеск больших, грубо подведенных глаз, зеленоватый тон щеки.
За вечер Лотрек много раз брался за карандаш и без нежности, но и без жесткости, с иронией, с ледяной точностью, с откровенностью человека, которому нечего себя обманывать, нечего терять, он спокойно подводил итог своим неудачам, делая наброски всего, что он видел.