— Не скажу, не понимаю, хотя говаривал с ними, бывало. Я молодым, вишь, в солдатах был, давно, два года искал, ловил их, но не здесь, а на Узоле, в Пошехонье. И, знаете, чего видел? По Узоле раз шли, шли чепыжником, вроде как мы от драгун, глядим, на другом высоком берегу две избы, дворы. Нас оттоль, видно, раньше заметили. Подошли, кричим-зовём, чтоб сказали, кто такие. Без ответа. А всё, видим, позаперто изнутри и ставни заперты. Потом слышим, вроде пение различается, непонятное. Скинули одёжу — и через Узолу, ружья с мундирами над собой. Облаклись, полезли на кручу, а над теми избами — дым и пламя. Понимаете? Пока, вишь, взобрались пятеро или семеро нас — всё уж в огне, и из него обрывками, захлёбами последние вскрики — правда пели. Сожигались и пели. В то лето сушь была великая, боялись, лес вспыхнет, уж пересохшая трава занялась, мы бегали, топтали, чтоб удержать. Через час, наверное, — быстро, быстро всё кончилось! — одни угли да головешки остались. Сколько там было, кто — не ведаю. Нигде не разведали, никто не знал про те две избы. А может, и знали, да молчали. Понимаете? Это ещё при императоре Петре Первом было, перед его кончиной. Потом в Пошехонье было. Там возле деревни уж вроде церкви большой было построено или молельни высокой с куполком. Подъехали, а оттоль, из-за запертой двери тоже пение, вроде псалмы поют во много голосов, может в сотню. Слышно и ребячьи. Сильно поют. Жутко. Жуть какая-то за душу схватила. Поручик в ту дверь стук да стук — отворите, мол! Сильней поют, без ответа. Видим, в высоких маленьких окошках отблески свечей. Свечей там было позажжено много. Поручик велел пробежать по деревне, поглядеть, нет ли кого в домах, и сыскать, притащить бревно. Ни единой души не нашли, ни старой, ни малой. Только на дороге в пыли деревянная погремушка валилась. Обронили. Поручик всё стучит и уж орёт, чтоб услышали, чтоб выслали кого на переговоры, что зла-де никому никакого не будет, только скажут пусть, сколько их здесь и откуда. Божился им, что слово его твёрдо. И тут чуем, что оттоль потянуло дымом. Видим, и в окошках вверху дым. У дверей-то сено было натрушено — наносили, вишь, туда. Изготовились. И там уж вроде не поют, а ревут жутким рёвом, задыхаясь и кашляя. Аж спина захолодела. Мы уж и бревном бьём — разбегаемся, бах, бах! А там и рёв, и треск, и огонь вовсю, вой истошный, душу раздирающий, и огонь, огонь в окнах, под крышей, по стенам, всё в дыму. Жар. Пекло. Бить бревном невозможно. Мы пятились, пятились. Огонь ревел, и были там ещё голоса — не знаю. Потом всё рухнуло. Чуть ли не две сотни, сказывали, сожглись, даже с грудными младенцами.
Калёный уже давно сидел, крепко держась обеими руками за рубаху на груди и глядя вперёд, в никуда. Потом добавил:
— Имя той деревни было Дурманы. Вишь.
XXIII
Трое по собственной охоте ушли на заре стрелять дичь. Много настреляли: рябчиков, тетёрок и четырёх зайцев.
Муромец разыскал где-то сухие жердины, брёвнышки, приволок их на площадку за амбаром и принялся тюкать топором. Сказал, что починит, что поветшало в землянках, в бане, в амбаре.
Два кашевара хлопотали у печей, им помогал Митюха: мыл котлы, рубил и таскал дрова, потом ощипывал настрелянных тетёрок и рябчиков — весь, весь сидел в пуху и перьях, с вымазанными кровью руками и лицом, что-то мурлыкал тихонько и улыбался.
А Иван и Калёный ушли смотреть остров. Не сговариваясь, в разные стороны, но одновременно. Калёный с ружьём, и Иван слышал, как он трижды стрелял.
Остров был версты в три-четыре длиной и примерно вполовину шириной. По двум его краям — по длинному и дальнему — тянулся частый осиново-берёзовый подлесок, переходящий в зыбун совсем незаметно. Там была высокая трава, но цветов намного меньше, чем на болоте, и в этой траве, в этих тонких зелёных осинках и ярких берёзках тетёрок, рябчиков и каких-то вовсе неведомых птиц было столько, что Иван поначалу даже вздрагивал и хватался за пистолет за поясом, ибо они выскакивали, треща крыльями, прямо из-под ног. В какой-то такой момент застыл истуканом от изумления, потому что крупная тетёрка взлетела перед ним и тут же в трёх-четырёх саженях плюхнулась в траву будто подбитая, — он так и подумал, — опять с шумом и с каким-то даже верещанием взлетела и опять плюхнулась, а он вдруг видит, справа совсем близко, рядом от себя шевеление травы и в ней семь или восемь пушистых рябеньких цыплят сбились в кучку, затаились — тетёркиных цыплят. Это она его отвлекала, звала за собой, представляясь раненой — их спасала. Он рассмеялся и перестал вообще двигаться, даже глазами водил еле-еле, и тетёрка ждала, ждала и вернулась травой за своим потомством, увела их.