Представления о Ломоносове как неисторике активно пропагандировали, в силу сложившейся традиции, доведенной даже до сознания простых людей, хорошо известные в России люди, не бывшие специалистами в русской истории и историографии, но мнение которых безотчетно принимали очень многие. Так, в 1915 г. Г.В. Плеханов в «Истории русской общественной мысли» говорил, не блистая оригинальностью и ссылаясь на С.М.Соловьева, что история «никогда не была не только главным, но вообще серьезным призванием» Ломоносова, что «из его обработки источников не вышло ничего замечательного», что «он не понял задачи историка...», что его «Древняя Российская история» «вышла чем-то в роде нового похвального слова» и что, «предаваясь своим историческим занятиям, Ломоносов не забывал о так больно обижавшем его высокомерном взгляде образованных иноземцев на Россию и русский народ. Он хотел хорошо разукрасить нашу историю...». Вместе с тем Плеханов, надлежит заметить, задавшись вопросом, почему естественнонаучные заслуги Ломоносова поздно, только в 1865 г., когда чествовалась его память в год столетия со дня смерти, привлекли к себе внимание русских естествоиспытателей, ответил на него совершенно правильно, прямо указав на крайне анормальное настроение нашего общества, так презрительно чурающегося всего своего: «Пока выдающиеся люди отсталой страны не получат признание в передовых странах, они не добьются полного признания и у себя дома: их соотечественники будут питать более или менее значительное недоверие к своим "доморощенным" силам ("где уж нам!")»[98].
А параллельно с тем и все также шумно звучало, что Байер, Миллер и Шлецер были, по сравнению с Ломоносовым, «профессиональными учеными», стоявшими «в отношении к истории как науке неизмеримо выше» его и создавшими «у нас историческую науку» и т. д., и т. п. Высокие мнения о немецких ученых были настолько расхожими, что они проникли почти во все образованные и самые блестящие умы дореволюционной эпохи.
Так, в 1832 г. Н.В. Гоголь буквально воспел, едва не переходя на гекзаметр, деятельность Шлецера, называя его «величайшим зодчим всеобщей истории». По его словам, слог Шлецера - «молния, почти вдруг блещущая то там, то здесь и освещающая предметы на одно мгновение, но зато в ослепительной ясности.... Он имел достоинство в высшей степени сжимать все в малообъемный фокус и двумя, тремя яркими чертами, часто даже одним эпитетом обозначать вдруг событие и народ.... Он не был историк, и я думаю, что он не мог быть историком. Его мысли слишком отрывисты, слишком горячи, чтобы улечься в гармоническую, стройную текучесть повествования. Он анализировал мир и все отжившие и живущие народы, а не описывал их; он рассекал весь мир анатомическим ножом, резал и делил на массивные части, располагал и отделял народы таким же образом, как ботаник распределяет растения по известным ему признаком.... Он уничтожает их (предшественников. - В.Ф.) одним громовым словом, и в этом одном слове соединяется и наслаждение, и сардоническая усмешка над пораженным, и вместе несокрушимая правда; его справедливее, нежели Канта, можно назвать всесокрушающим. ... Он как строгий, всезрящий судия; его суждения резки, коротки и справедливы». При этом наш литературный гений специально сделал оговорку, что, «может быть, некоторым покажется странным, что я говорю о Шлецере, как о великом зодчем всеобщей истории, тогда как его мысли и труды по этой части улеглись в небольшой книжке, изданной им для студентов, - но эта маленькая книжка принадлежит к числу тех, читая которые, кажется, читаешь целые томы»[99]. Но в условиях повальных «скандинавомании» и «шлецеромании» гимн великого Гоголя Шлецеру странным, конечно, показаться не мог и еще больше, понятно, усилил все эти «мании».