Говоря, что в научном плане немцы сыграли прогрессивную роль (так, они нанесли удар по тезису о мирном и добровольном призвании варягов), Алпатов характеризовал Миллера как «неутомимый труженик», которому были присущи «огромная работоспособность, любовь к факту, к документу, к каждой подробности, стремление к исчерпывающей полноте». А, приведя его слова, что историку следует быть «верным истине, беспристрастным и скромным», «без отечества, без веры, без государя...», предположил, что, «может быть, в такой "сверхобъективности" кроется одна из причин... шумного инцидента», связанного с обсуждением речи Миллера. Вместе с тем им справедливо было сказано, что норманская теория, с которой прочно ассоциируется имя Миллера, «слишком часто заслоняла его несомненно значительный вклад в изучение истории России» и что его научные интересы «простирались на весьма широкий круг проблем». В 1985 г. Л.П. Белковец, также представляя Миллера в качестве «крупного историка» XVIII в., констатировала, что «большинство авторов видели в нем неутомимого труженика науки, "ученого европейского масштаба", умело пользовавшегося критическим методом в работе с источником (С.М.Соловьев, А.Н.Пыпин, В.О.Ключевский, С.В.Бахрушин, Н.Л. Рубинштейн, Л.В.Черепнин, А.И.Андреев, Л.С.Берг и др.)»[108].
Желание советских специалистов дать истинную оценку Миллеру-историку достойно самой высокой похвалы. Но это желание в условиях тотального господства в их умах норманистских настроений всегда принимало - даже при самых благих пожеланиях - антиломоносовскую направленность. Так, например, вполне заслуженные мнения о работах Миллера последискуссионного периода, т. е. 50-70-х гг., автоматически переносились, в нарушение норм исторической и историографической критики, на его речь «О происхождении имени и народа российского» 1749 г., в связи с чем она априори и без обращения к ней выдавалась за результат «сверхобъективности» ученого, а его слова об обязанностях историка, произнесенные в 60-70-х гг., обязательно вводили ткань повествования о событиях 1749-1750 годов. Отсюда, естественно, в негативном свете представлялась роль «гонителей» речи Миллера и в первую очередь, разумеется, Ломоносова.
Эту негативность еще больше усиливали разговоры о несомненных достоинствах Миллера-исследователя - публикация им источников и трудов Манкиева и Татищева, его разносторонняя и многотрудная деятельность в Сибири, издание им «Sammlung russischer Geschichte» («Собрание русской истории») и «Ежемесячных сочинений к пользе и увеселению служащих» (затем «Сочинений и переводов к пользе и увеселению служащих»), налаживание архивного дела в Москве и др. И усиливали потому, что антиподом Миллеру всегда выставлялся Ломоносов, даже когда его имя не произносилось. А согласно закону «совмещающих сосудов», только работающему в нашей историографии самым противоестественным образом, сколько достоинств приписывается одному из них, ровно столько же их отнимается у другого. В данном случае, у Ломоносова.
К тому же при перечислении - а вольно или невольно они всегда соотносились с Ломоносовым - заслуг Миллера перед русской исторической наукой забывали, что он всю свою долгую творческую жизнь, а это 53 года (за отправную точку берется 1731 г., когда он стал профессором истории), занимался исключительно только историей и очень близкими ей сферами, тогда как у Ломоносова не было возможности уделять ей и свой талант, и свое время без остатка. Ибо параллельно с тем он весьма напряженно и очень плодотворно работал в совершенно далеких от нее научных областях - химии, физике, металлургии, лингвистике, астрономии, географии (физической и экономической, последнее название, кстати, было введено именно им) и др., где высоко прославил свое имя и свое Отечество, к тому же еще блестяще проявив себя в поэзии и живописи. И это всего за неполных 25 лет! (с июня 1741 г. Ломоносов еще в статусе студента приступил к работе в Академии наук, став адъюнктом в 1742 г., а профессором в 1745 г.). При этом каким-то непонятным образом успевая, если вспомнить слова академика В.А.Стеклова, «в одно и то же время совершать такую массу самой разнообразной работы», да еще «с какой глубиной почти пророческого дара» проникая «в сущность каждого вопроса, который возникал в его всеобъемлющем уме».