— Стой, раз пришел, — сказал Рымкевич. — У него на участке случились подряд две аварии с жертвами, — продолжал он, с усилием поворачиваясь к Морозову. Его лицо наливалось тяжелой краснотой, в белках разбухали черные прожилки, и он снова прижал ладонь к затылку. — Две аварии… Я исполнял обязанности начальника шахты. Мне было тяжело. И я обвинил Петра Григорьевича… Кто-то должен был отвечать, потому что были смертельные жертвы. Вы уехали. С тех пор я его не видел. Я забыл про него. Мне казалось, что этого со мной не было. Но потом я узнал, что ты вернулся в город…
Он замолчал, провел рукой по темной полированной столешнице, отражающей свет трехламповой люстры. На столе остался тусклый след пота.
Зимин, глядевший на эту белую крепкую руку с круто отставленным большим пальцем и думавший о другой
— Я сяду, — сказал Рымкевич.
Он взялся за спинку стула, но стул как-то косо стукнулся ножками об пол и покачнулся. Морозов поддержал стул.
— Ничего, — пробормотал Рымкевич.
Он не стал садиться. Поколебавшись, Морозов встал.
— Сиди, ты чего?.. — сказал старик.
Он разрушался на глазах Константина. Черты лица, собранные воедино выражением внутренней борьбы и отсветом властной привычки, теперь теряли свое единство, как это бывает у сильно усталого человека, который знает, что никто на него не смотрит.
По-видимому, когда Морозов встал, Рымкевич осознал свою слабость.
— Нет, все не так! — вымолвил он. — Мне так только казалось, но объективно… я не обвинял, я был вынужден, как руководитель, составить отчет по форме. Он нарушил правила безопасности. Я не мог, не мог его выручить.
Морозов кивнул. «Если бы отец нарушил, его бы судили, — подумал он. — Рымкевич лжет».
— Впрочем, что я говорю? — сказал Рымкевич. — Все равно не поверите!
Он перешел на «вы».
Он был по-своему прав и в первом случае, когда признался в предательстве, и во втором — когда отрекся от своей вины. Стремясь к внутреннему усовершенствованию, он одновременно заботился и о житейском благополучии. Первое делало его свободным, а второе — лживым. Он захотел найти что-то среднее, безболезненное. Наверное, это-то окончательно разрушило его.
— А вы поверьте! — попросил Рымкевич. — Я не мог выручить вашего отца… Зато я помогал вам. У вас сохранили квартиру. Я был в приемной комиссии, когда вы поступили в институт. Я поддержал вашу кандидатуру на новую должность…
— Вы торопитесь! — сказал Морозов.
— А вы готовы меня судить? — усмехнулся Рымкевич.
— Занимайтесь этим сами.
— А что вы знаете обо мне? Что вы знаете об одиночестве, когда приходят ночные мысли? Я решил встретиться с вами и все объяснить…
— По-моему, отец простил вас, — сказал Морозов. — Или простил, или забыл, или презирал, но он вспоминал без зла. Он был просто лучше вас и знал это.
— Да, он был лучше… А может… может, вам нужна моя помощь?
— Нет, не нужна.
Рымкевич оглянулся на Зимина. Сергей Максимович смотрел в окно, как ветер гнет темные деревья.
— Сергей, нужно помочь? — повторил Рымкевич.
— А чем вы поможете? — покачал головой Зимин. — Нет, спасибо.
— Как? — воскликнул Рымкевич с оттенком прежней властности. — Возьми на столе записку твоего Халдеева. У него целый план реконструкции.
— Ладно, — нехотя сказал Зимин.
Лицевые мускулы напряглись, рука потянулась к столу, но, не достав, опустилась.
— Валентин Алексеевич, я слышал весь разговор, — произнес Зимин с сомнением и тревогой. — Я хотел уйти, но вы меня удержали. Я хочу сказать, что думаю про все это.
— Ну, давай, — ответил Рымкевич, хорошо знающий свои отношения с начальником шахты.
Зимин несколько мгновений смотрел вверх. Тон, которым говорил он, не оставлял сомнений, что Зимин решил осудить Рымкевича. Но чем дольше затягивалось молчание, тем яснее становилось Морозову, что Зимин не решается сказать то, что хотелось ему сказать. Несколько мгновений на невидимых весах невыразимо тоскливо раскачивались два желания: быть справедливым или быть благополучным.
— Я вам не судья, — тихо произнес Зимин. Он нашарил на столешнице докладную записку Халдеева, и ссутулившись, уткнулся в нее. По всей вероятности, в этот миг он был благодарен за эту неожиданную записку, которой Халдеев наверняка желал укрепить свои позиции перед возможными переменами.
Глаза Рымкевича подернулись сухой бестрепетной пленкой. Они стали похожими на глаза деда Григория Петровича Морозова, когда тот предавался воспоминаниям. На его лице теперь составилось выражение какой-то жесткой одухотворенности, словно не было ни разрушения, ни раскаяния. Тяжелая краснота лба и висков и расширенные гипертонией глазные сосуды, как это ни удивительно, не напоминали о волнении, они просто казались естественными признаками пожилого возраста.
«Вот все и кончилось, — сказал себе Морозов. — Мягкотелый интеллигент… Что я могу? Я безоружен. Мне не под силу расквасить ему рыло, хотя у меня крепкие мускулы. Я даже не смогу сорвать со стены портрет и расколотить вдребезги. То есть могу, но не вижу в этом смысла. Он остается безнаказанным».
— Надо выпить по рюмке, — Рымкевич подошел к шкафу.