Ткаченко достались серебристые туфли без задников, но он к ним не прикоснулся, хотя не испытывал ничего похожего на брезгливость. Он отодвинул их к стене и подумал, что на месте Лебеденко не стал бы показывать изношенные тапки жены, — невольно представлялась здоровенная бабища пудов шести весом, не имеющая ничего общего с той статной, легко танцующей, слегка растерянной от мужских взглядов…
Лебеденко толкнул дубовую дверь с никелированной ручкой, открылась спальня в обоях нежно-сиреневого цвета, двуспальная кровать, застланная чем-то ярким, блестящие поверхности низких бельевых шкафов, красный абажур, стул с брошенной на спинку просвечивающей женской одеждой; пахнуло дразнящей пряностью парфюмерии. Лебеденко закрыл дверь, сказав, что заходить сюда нечего, и у них, не имевших таких спален, осталось изумление.
Хозяин, решительно затворивший дверь у них перед носом, повел дальше, во вторую комнату, где они увидели стилизованный под старину югославский гарнитур, большой оранжевый ковер и цветной телевизор, но это уже не произвело прежнего эффекта.
Лебеденко с улыбкой смотрел на них.
— Богатый дом, — сказал Хрыков. — Где будем, здесь или на кухне?
— Где хотите, — ответил Лебеденко.
— Тогда на кухне! — выскочил Кердода. — Здесь я боюсь — обстановка как у какого-нибудь хомяка, по которому тюрьма плачет.
Лебеденко передернуло.
— Зря ты, — остановил Ткаченко. — Мебель есть мебель, ничего на ней не написано.
Он жил в подобной двухкомнатной квартире, так же из коридора — две двери: одна в комнату девочек, а вторая — к ним с женой; и мебельный гарнитур у него был тоже импортный, доставался по записи и стоил почти две тысячи, да еще полсотни пришлось переплатить. Он видел, что не сравнить его квартиру с этой, где жили двое бездетных людей, — здесь просторно и хорошо, но Ткаченко не захотел бы, наверное, здесь жить. Неизвестно по какой причине, в его голосе послышалась утешающая нота. Он смотрел на Лебеденко, а тот удивленно смотрел на него, понимая, что скрывается за его словами нечто тревожное.
Лебеденко знал цену своему дому и знал, как они будут на него глядеть. Поражены? Кердода сдуру ляпнул про хомяка, но это, в конце концов, в его духе.
Лебеденко жаждал, чтобы они подтвердили, что он взял за двенадцать лет, прошедших со дня, когда ему выдали синий диплом горного техника, нет, не взял, а вырвал все, что было в его силах. Раньше он не нуждался в их подтверждении. У него были жена, дом и работа, где никто его не мог заменить. Он показывал не просто меблированную квартиру, а часть того, что стало его естеством, собрав в себе длительный труд. И они обязаны были, хотя бы в силу того, что не сумели обладать таким же, а ведь работали не меньше, — обязаны были единодушно признать его усилия необыкновенными.
Именно единодушно! Не раздумывая: да.
Но Лебеденко услышал в интонации одного задумчивый вопрос: да, это я вижу, а дальше что? Более того, взгляд Ткаченко как будто пытался проникнуть туда, куда не следовало ему проникать, и, возможно, уже отметил, что в квартире хозяину негде приютиться.
Лебеденко шагнул вперед, погрузив кеды в длинный оранжевый ворс, похожий на траву. За шкафом у стены стояла раскладушка, невидимая с порога. Нет, Ткаченко не мог о ней знать. Хозяин дома спал на ней.
— Ничего хата, да? — с полуулыбкой спросил он и похлопал себя по затылку. — Вот где она!
Что ж, это была правда. В его словах естественно прозвучала ирония, отдаленно похожая на грубоватую шутку Кердоды и хорошо защищающая от всех оценок. Теперь они не требовались. Полюбовались — и достаточно! Лебеденко передумал: раз в нем видели только бригадира, добытчика, двойника железного Бессмертенко, то не в его силах было заставить смотреть на себя по-другому. И в подземелье, и в нарядной участка, и в кабинете Зимина, и вот дома — на него смотрели одинаково. Мужик-сермяга — вот кем он был!
«Нина! — подумал он. — Черт побери, но как же ты так?!» Лебеденко как будто снова увидел брошенную на стул в спальне ночную сорочку и ошеломляюще ясно вспомнил радостные бесконечные ночи, прикосновения, трепет и тихий, смеющийся стон; и так же ясно, как это воспоминание, он почувствовал утрату, она была сильнее, чем ревность.