Но на этот вопрос никто в городе — кроме командования — ответить не мог. Раненые полагали, что бомбардировщики были направлены против армии «Познань», но гибель солдат этой армии не могла послужить утешением для жителей столицы, кольцо вокруг которой неуклонно сжималось. Хотя бомбы падали реже, в Варшаве не утихали пожары. Стажинский ни разу не сказал о боях у Бзуры, президент говорил лишь о Варшаве. Только о ней: «Столица должна проявить волю к победе. На Варшаву смотрит вся Польша. Англия нас не покинет. Мы верим, что вскоре придет обещанная помощь».
Помощь. Слово-надежда, слово горькое, как горько всякое разочарование. Первоначально город рассчитывал на Запад, затем, не теряя еще этой веры, — на спасение, которое могла принести победа Кутшебы у Бзуры. Но через несколько дней пришли плохие вести: по приказу самого фюрера к месту сражения у Бзуры были переброшены из-под Варшавы пехота, танки и авиация, дабы как можно быстрее сломить сопротивление армии «Познань» и отступающей в направлении Бзуры армии «Поморье». Гитлер намеревался отрезать обе эти крупные группы войск от столицы. Голос Стажинского упорно, хрипло призывал к спокойствию, к тушению пожаров, очистке заваленных щебнем улиц и тротуаров. Президент города обещал, что в середине месяца, то есть через несколько дней, многочисленные французские дивизии снимутся с линии Мажино и двинутся на запад, к Рейну. Варшава должна продержаться до момента, когда немцы будут вынуждены перебросить часть своих сил с Польского на Западный фронт. Варшава должна оказаться достойной названия столицы.
Люди днем и ночью не отходили от радиоприемников, но передачи из Лондона выражали лишь соболезнование и восхищение стойкостью Польши. Никто ничего не обещал, ни о какой помощи не было и речи. Генерал Гамелен не отдавал приказа о начале военных действий в защиту союзника. Приказы отдавал только голос, но касались они города и его обороны, исключительно города, а не всей Польши.
Анна решила поделиться своими сомнениями с Вандой, которая после разговора с раненым офицером зашла к Адаму. Он по-прежнему спал странным глубоким сном.
— Ему не лучше? — спросила Ванда.
— Нет. А что на фронте?
— Тоже ничего хорошего.
— Значит, «нужно умирать, как на Вестерплятте»…
Ванда зло взглянула на нее и встала.
— Черт возьми! После всего того, что ты делала здесь, в госпитале, я уже думала, ты наша. А из тебя все время так и прет твой рационализм. Никуда не денешься — француженка.
— Я бретонка.
— Ну значит, из тебя вылезает парижанка. Землячка Гамелена.
— Ванда!
— Да, да, именно так! Хорошо еще, если не из достославного племени тех парижан, что бегали любоваться на казаков царя Александра, расположившихся в Булонском лесу, и угощали их вином. А в это время побежденный Наполеон…
— Нет! — крикнула Анна. — Я не пойду глазеть на немцев, если они расположатся в Уяздовском парке, и буду, если понадобится, стрелять в них… Только что значишь ты? А я? Новицкая? Кука? Понимаешь — ничего! Не больше, чем Варшавская Сирена, которая должна защитить мосты. А мосты усиленно обстреливают с суши и бомбят с воздуха, они скоро рухнут. А ее меч? Это что, символ? Святая Анна Орейская! Вы любите придумывать мифы и верите в чудеса.
— Ты не веришь, что кто-то нам поможет? Например, Париж?
— Уже не верю.
— А я еще надеюсь. Как и все. И это лучше твоего проклятого неверия, — бросила, уходя, Ванда.
Значит, опять она, Анна, думает иначе, нежели другие, и совсем чужая этим людям — которых она хотела понять, которых хотела бы спасти. Так, может, действительно лучше не отказываться от иллюзий и верить несмотря ни на что? Внимательно прислушиваться к тому, что упорно повторяет охрипший голос Стажинского?