Из всех окон высовывались сияющие, взволнованные лица ребят.
— Мама, подойди сюда! Мамочка! — кричала Лида, посылая воздушные поцелуи.
— Лидок, не высовывайся, дорогуша…
— Папка, пиши, слышишь? — кричал через головы товарищей Васек шагавшему рядом с поездом отцу.
— Петя, перейди на нижнюю полку — ты разбрасываешься во сне. Слышишь, Петя!
— Сергей Николаевич, вы уж за нашей Нюрочкой последите, пожалуйста, — обмахиваясь платком, бежал за поездом отец Синицыной.
— Мама, не скучай, мама! — просил Сева Малютин.
— Валерка, до свиданья, расти большой… Маму слушайся! — кричал Саша.
— Бабушка, не беги! — грозил из окна Одинцов.
— Коленька! Да… ах, батюшки, пирожки-то остались!
— Мама, будь здорова… Не плачь, ну, мама… Эх, жизнь! — отходя от окна, махнул рукой Мазин.
Паровоз круто завернул и дал полный ход.
— До свиданья, до свиданья!
Замахали платки, панамы, галстуки.
На вокзале остались осиротевшие родители.
— Ведь вот, как они дома — и ругаем мы их, и надоедают они нам, а как оторвутся куда — так и сердце за ними рвется, — смеясь и плача, говорила чья-то мама.
— Да уж это вы, женщины, чувствительный народ, — шумно сморкаясь, говорил чей-то папа. — А в общем, в чем дело? Великолепная экскурсия, с вожатым, с учителем, все условия — о чем же тут слезы лить?
— Верно, верно! — соглашались с ним родители. — А все-таки трудно расставаться.
— Ну, кому куда? Кто со мной по пути? Дальние проводы — лишние слезы. Эдак и заночевать на вокзале можно! — шутил Павел Васильевич. — Пошли, пошли, товарищи родители!
Украина! Украина!
Свежий ночной ветер врывался в открытые окна вагонов. Он шевелил рыжий чуб спящего Васька; обвевал прохладой спокойное лицо Мазина с упрямой нижней губой и по-детски пухлыми щеками; трогал длинные ресницы Пети Русакова, разметавшегося на нижней полке; гладил доброе, озабоченное лицо Саши, заснувшего с мыслью о матери; трепал светлые волосы Одинцова и заглядывал в бледное лицо Малютина, а потом, шаловливо перебегая в соседнее купе, начинал трепать выбившиеся прядки волос в черных косичках Лиды Зориной, пробегал по разрумянившемуся во сне лицу Синицыной и по серьезному личику Вали Степановой, сложившей под щекой ладони…
Ребята крепко спали, утомленные сборами и прощанием с родными. А поезд мчался в темноту ночи; черный блестящий паровоз по-хозяйски отстукивал километры, увлекая за собой длинную цепь вагонов.
В отдельном купе так же спокойно, как ребята, спал старик — отец учителя. Сергей Николаевич стоял у раскрытого окна. Митя, свесив голову с верхней полки, смотрел на учителя.
— Вы знаете, Митя, это изумительное чувство — ощущение своей Родины! Эта непостижимая любовь человека к своей земле! И как это хорошо, взволнованно звучит:
Яркое, солнечное утро разбудило ребят. Поезд мчался мимо золотых полей пшеницы, мимо зеленых лугов со стадами. Коровы, лежа в густой траве, лениво жевали жвачку. Прыгали, высоко вскидывая задние ноги, молочно-желтые телята. Пастушок, сдвинув на затылок картуз, щелкал длинным бичом.
Цвела розовая гречиха, густел овес, сиреневые шарики клевера сливались в один пушистый ковер. Синел лес, под мостом покачивались на воде кувшинки…
Мелькали железнодорожные будки, белые хаты с густыми вишневыми садочками, а на маленьких станциях врывались в окна свежие, задорные голоса с мягким украинским выговором:
— Черешен! Черешен!
— Меду! Меду!
— Ось кому молочка свеженького!
— Ряженки!
— Сюда, сюда! — кричал Митя, принимая из загорелых рук босоногих девчонок крынки с молоком, затянутые густой розовой пенкой, лукошки с черными, горячими от солнца черешнями и кувшины с медом.
Ребята пригоршнями ели черешни, залетавшие в вагон пчелы лезли к ним в миски с медом.
Украина! Украина!
Это был июнь 1941 года.