Но Италия, как и вся Европа, живет понятным и привычным для нас способом — блат, коррупция… Как нам написал Иоанн Сан–Францисский[1]
, с которым Яша переписывался еще из России, связывая науку с религией, — «Америку ни с чем не сравнивайте, она ни на одну страну не похожа». Это оказалось правдой.И вот движущийся асфальт аэропорта Кеннеди вынес нас в новую жизнь, в новый свет, в новый город. Встреча с Нью–Йорком оказалась неожиданной: он страшный урод и паршивый, правда, своеобразный — в нем есть все. При поддержке Толстовского фонда нас поселили в отеле–ночлежке в центре Манхэттана. В первую ночь я взглянула в окно отеля: как Америка‑то выглядит? И, увидев двор глухой, черный, без окон и дверей, заброшенный бумагами и мусором, подумала: не в районе ли, описанном Достоевским, я оказалась? Прямо тут Раскольников старушку‑то и убил?! И это Америка?! Ночью под кроватью шебуршали мыши и бегали тараканы. А наутро, за углом: роскошные магазины, застекленные витрины с показом всего, что производит человечество всего земного шара. Нью–Йорк поразил меня своей кусочностыо (как писали у нас, контрастами), он — как деревенское одеяло, скроенное из самых разных лоскутков: к парчовым пришит изношенный кусок старой портянки, к маркизету пришпандорена дерюжка старого пьяницы. С признаками столицы и захолустья вместе. Тут другие запахи и звуки. Я разинула рот и долго его не закрывала, закружившись в ритме и суматохе нью–йоркских улиц. Как громадный симфонический оркестр, где каждая улица издает свои звуки, как некрасивая, но очаровательная женщина затягивает вас навсегда. Улицы: Брильянтовая — с продажей брильянтов самого неожиданного вида (будучи географом–геологом, только в музее видела нечто подобное: радиально–лучистые, овальные, маркизы, кабошоны, собранные, рассыпанные, они лежат в витринах на черной фольге и сверкают огненными лучами). Цветочная — с магазинами невиданных цветов: черные тюльпаны, хризантемы величиною с подсолнух — лохматые, махровые, белые, красные. Букеты из чайных роз. Порнографическая — на ней все чудеса человеческого оголения. Галерейная — с безлюдными галереями, увешанными всем на свете, и в них заходить страшно, если бы не Яша — не зашла бы.
Улицы разные, как жизнь. Между небоскребами попадаются готические храмы с кружевными шпилями, со сводами, тянущимися в вышину, величественные и независимые.
Я не видела ни одного города с такой чудовищной красотой, с таким обвораживающим размахом, и полюбила это чудовище, и, набросив на него фату смеха, наслаждалась высотой небоскребов, уносящих в космос, длиной бесконечных улиц, уводящих в сладостную даль, свободным дыханием колоссального Люцифера. Днями и изредка ночами бродила с детьми по его пространству, ездила в метро, где люди читают газеты всех стран, всех цветов и оттенков: китайцы, индусы, негры, евреи, арабы… и я как представитель бывших великодержавных славян — осколок изверженной породы. В метро кто ест, кто отдыхает, кто поет, кто говорит о кризисе, кто показывает фокусы, видели мужика, который предупреждал о надвигающемся матриархате, обвесив себя досками, на которых были написаны пункты всех женских притеснений.
Удивлялась, глядя на одежду встречных, которая как наброшенная, не приласканная, не любимая, случайная, новенькая, как не своя. Надень на голову кафтан — никто не заметит, не обсмотрит, не обернется. Одеваются, кто как хочет. Видела одну даму возраста очень взрослого, у нас такие давно уже в гробу лежат, а она шла по шикарной улице Пятой авеню в серебристом норковом манто, в босоножках на громадных красных каблуках, с кружевной прической на голове. «Не статуя ли Свободы вышла прогуляться?» — подумала я, и на душе потеплело оттого, что и у меня еще есть время так прохаживаться. Про Нью–Йорк могу писать до бесконечности его улиц, до скончания открывшегося времени.