Хозяин расстелил на галерее белое одеяло и, распластавшись на нем, нежился в лучах весеннего солнышка. Солнце оказалось неожиданно справедливым и освещало жалкую лачугу с поросшей травой крышей так же щедро, как и гостиную Канэда-куна. И только одеяло, к моему глубокому сожалению, имело убогий вид. Когда его ткали на фабрике, предполагалось, что оно будет белым, в магазине его тоже продавали как белое; более того, сам хозяин, покупая его, сказал: «Дайте белое», — но… с тех пор миновало не менее двенадцати-тринадцати лет, оно давно перестало быть белым и теперь постепенно приобретало странный пепельный цвет. Интересно, сможет ли оно протянуть так долго, чтобы в конце концов приобрести другой, еще более мрачный цвет. Пожалуй, называть эту тряпку одеялом было бы слишком смело, потому что оно так истерлось, что местами можно свободно разглядеть нити, из которых оно соткано; теперь это уже не шерстяное одеяло, а самая обыкновенная рогожа. Но хозяин, очевидно, считает, что если оно согревало его и год, и два, и пять, и десять лет, то должно верой и правдой служить ему до скончания века. Какое легкомыслие, какой удивительный эгоизм! Итак, хозяин лежал распластавшись на одеяле, у которого была такая длинная история. «Что он делает?» — подумал я и, присмотревшись повнимательнее, увидел, что выдвинутым далеко вперед подбородком он опирается на обе руки, а между пальцами правой руки зажата папироса. И только. Впрочем, не исключена возможность, что в его обильно усыпанной перхотью голове подобно адской огненной колеснице проносятся великие истины вселенной. И все-таки, наблюдая за ним со стороны, трудно предположить что-либо подобное.
Не обращая внимания на то, что папироса истлела до самого основания и столбик остывшего пепла упал на одеяло, хозяин с увлечением следил за тонкой струйкой поднимавшегося от папиросы дыма. Подхваченный весенним ветерком, лиловато-серый дым то плавно поднимался вверх, то стлался понизу, сворачиваясь во множество затейливых колец, пока не оседал на еще влажные после мытья волосы хозяйки. О, совсем забыл, я должен сказать несколько слов о хозяйке.
Хозяйка повернулась к мужу задом… что, вы считаете это неприличным? Ничего неприличного здесь нет. Один и тот же поступок можно квалифицировать как вежливый и невежливый, все зависит от того, как к нему подойти. В том, что жена подняла свой величественный зад перед самым лицом мужа, а тот смиренно уткнулся в него головой, нет ничего непристойного. Они были выше предрассудков. Им удалось избавиться от них еще на первом году супружеской жизни.
…Итак, приняв столь необычную позу и распустив по плечам свои черные как смоль, только что вымытые волосы, хозяйка молча занималась шитьем. Впрочем, именно для того, чтобы просушить волосы, она вышла с шитьем на галерею и почтительно повернулась к мужу задом. Табачный дым, о котором я вам только что говорил, все так же легко проникал многочисленными струйками сквозь слегка колыхавшиеся на ветру черные волосы, а хозяин неотрывно глядел на неожиданно возникшее перед ним марево. Дым, однако, не задерживался на месте, а находился в постоянном движении, и, для того, чтобы проследить за тем, как струйки дыма сплетаются с волосами, хозяину приходилось неотступно следовать взглядом за дымом. Начав наблюдение с того самого момента, когда дым проходил над поясницей жены, он медленно перевел взгляд на спину своей верной подруги, потом скользнул им по плечам, по затылку и, добравшись наконец до макушки, невольно с удивлением воскликнул: «Ах!»… На самой макушке его дорогой супруги, с которой он обещал не разлучаться до самой смерти, виднелась большая, совершенно гладкая плешь. Словно воспользовавшись долгожданным моментом, она ярко сверкала под теплыми лучами солнца. Когда хозяин столь неожиданно для себя обнаружил, что супруга плешивая, он разинул рот и широко раскрытыми глазами уставился в ее затылок. Плешь напомнила хозяину лампаду, украшавшую божницу, которая переходила в их семье по наследству из поколения в поколение. Семья тратила довольно много денег на религиозные обряды, что пагубным образом сказывалось на ее положении. Хозяин вспомнил, как в детстве он иногда заходил в амбар, где стояло украшенное серебряной мишурой дзуси [83] с латунной лампадой внутри. В лампаде даже днем тускло горел огонек. Во мраке, со всех сторон обступавшем эту лампаду, свет ее казался особенно ярким, а поэтому теперь, при виде лысины на голове жены, перед глазами хозяина внезапно всплыл образ далекого детства, и он отчетливо представил себе лампаду. Но не прошло и минуты, как видение исчезло. Теперь он вспомнил голубя богини Каннон [84]. Казалось бы, голубь богини Каннон не имеет никакого отношения к лысине хозяйки, но в сознании хозяина между этими двумя предметами существовала прочная связь. В далеком детстве, всякий раз когда его возили в Асакуса [85], он непременно покупал горох, чтобы кормить голубей. Горох продавался в красных глиняных тарелочках, и эти тарелочки своим цветом и величиной тоже напоминали лысину.