— Издеваются над людьми! — крикнул за моей спиной женский голос. — Понаехали, чурки поганые. Перекупщики!
Любой инцидент приобретает у нас национальный оттенок. Запахло скандалом. Осадить внезапную помощницу значило начать борьбу на два фронта. То есть сразу проиграть. Но и терпеть ее было нельзя.
— Помолчите, дама! — сказал я резко. И сразу почувствовал, как публика отхлынула от меня душой.
— Да ты пьяный, что ли? — мгновенно отреагировала дама.
— А чего молчать? — встрял старичок, похожий на академика Павлова. — Я здесь в блокаду казеиновый клей жевал и всё в коммуналке живу. А они уж давно в отдельных.
Я успел заметить, что моя старушка, смекнув, к чему клонится дело, смылась. Получалось, что я борюсь за справедливость вообще, не имея возможности ее наглядного применения. Личность ушла. Это меня еще больше обозлило.
Народу уже собралось много. Сквозь толпу протиснулся вислоусый охранник в форме:
— В чем дело?
— Обзывается, давит пальцами на весы, — не раздумывая, соврал все тот же сосед продавщицы. — Он что, гирям не верит?
— Это ложь! — крикнул я. — Она отказалась обслуживать старушку. Сказала, что не будет из-за нескольких картошек задницу свою утруждать.
Да, оратор из меня хреновый.
— Обзывается еще, — сказала девица. — Задница! Сам ты в таком случае задница! А у меня как-никак попа.
Девица похлопала себя по ягодицам. Мужская часть публики деликатно заржала.
— Погодите, — сказал охранник, — о какой старушке речь?
— Она уже ушла, — сказал я. — Только что.
— Ну вот, — философски заметил охранник. — Старушка ушла, а вы митингуете. Как это понимать? Вот и расходитесь.
— Да вы понимаете, что это хамство? — снова вскрикнул я.
— Почему вы так со мной разговариваете?
— Я не вас имел в виду, а старушку. То есть вот эту девицу.
Сзади меня кто-то сжал за бицепс:
— Послушай, друг.
Металлическая хватка давала понять, что мне не стоит обольщаться дружеским тоном.
— Уберите руки! — закричал я и сделал движение, похожее на взмах дирижера, завершающего мучительную дуэль с оркестром. То есть сначала взял вверх, будто оглаживая большой глобус, потом резко опустил вниз.
В этот момент что-то легко ударило меня под коленки. Толпа, как выяснилось, давно расступилась, я без чьего-либо сопротивления повалился назад и вбок и заорал, теперь уже от неожиданности и боли. Рука по локоть провалилась в котел с крутыми щами. В нем оказалась и половина лица. Для того чтобы встать, нужно было теперь опереться рукой о дно, то есть погрузиться еще глубже. Рука горела и была беспомощна, как плавник. Мое купание в щах заняло не меньше минуты. Толпа смотрела молча, как в «Ревизоре».
Наконец я поднялся, обтекая, и протянул руку, обвешанную рыжей капустой, к низкорослому пареньку, который показался мне владельцем тачки:
— Это что?
Он мгновенным приемом заломил, нет, понял я тут же, сломал мне руку, и я оказался на асфальте. Ботинок соскочил с ноги и лег рядом. Нечего было даже и думать — достать его и снова надеть. А паренек заговорил с удивительной для каратиста жалкостью, ища сочувствия в публике:
— Испортил суп. Плати. Вез обед. А? Кто теперь будет кушать?
Я, в общем-то, все уже понимаю, но не сдаюсь. И в глазах по-прежнему темно. Рука вопит от боли, ухо жжет. Головы у всех движутся как-то отдельно от туловища и кривляются, будто висят на крючьях.
Последняя ошибка: с помощью здоровой руки я вновь попытался подняться, что было воспринято, как бунт личности. Владелец тачки взял в руки металлический черпак, сказал:
— Эй? — и сильно ударил меня по голове.
Это был сигнал. Толпа снова пришла в движение. Сочувствующие кричали «Вы его убьете!» или «Нужна “скорая”». Надо мной нависло лицо «ублютка», который разговаривал со своей мамой по мобильнику. Он улыбнулся и спросил:
— Человеческую речь понимаешь? — после чего опустил на голову, приклеенную к асфальту, тяжелый кулак с зажатой в нем связкой ключей. Череп треснул, и я на какое-то время отключился.
Били ногами. Охранник дружески брал за плечи то одного, то другого, приговаривая:
— Ну хватит. Подеретесь еще.
Потом наступила тишина. Я лежал на асфальте. Мне в который раз везло: асфальт прогрелся и щедро отдавал тепло, понимая, что униженному человеку оно необходимо. Потому что это, скорее всего, последнее тепло, которое тело способно почувствовать и понять. Дальше уже не будет смысла относиться к нему сознательно.
У меня было ясное чувство, что всё, что это конец. Но и оно было какое-то неполное, ничтожное в своем трагизме и неудовлетворительное. То есть я понимал, что всё, но при этом как будто хотел, при отсутствии голоса, спросить кого-то: «И это всё? И только?»
Мысли наплывали на меня одна за другой, вроде мелкой волны. Короткие. Дотронется и отступит, дотронется и снова попятится.