Надо представлять себе наш Дом радио. До Первой мировой японцы начали возводить эту постройку для себя, а завершали ее, по понятным причинам, уже советские конструктивисты. Здание получилось эпохальное, с огромным количеством тупиков и мрачных тайн. Лестницы с одной площадки уходили вверх и вниз и приводили не на разные этажи, а в разные корпуса, обитатели которых часто были друг с другом не знакомы. За долгие годы я так и не приспособился к этому чудовищу, которое будто создано было для оттачивания человеческой интуиции. Потому что иначе выбраться из японского иероглифа, даже превосходно владея русской грамматикой, было невозможно. Странно, что наши доблестные «органы» просмотрели в свое время этот шедевр и не устроили здесь свой штаб. Я думаю, эти лабиринты должны походить на устройство их мозгов.
Ввиду не только вертикального, но и горизонтального цинизма редакция «Скорбного листа» стремительно превращалась в маргинальную. Хотя надобность в ней была огромная: в связи с обилием катастроф и терактов каждый второй день недели объявлялся траурным; если свежий покойник не поспевал, ставили повторы, а также бесконечно гоняли подходящую к любому настроению «Ностальгию».
Варгафтик не обманул, обещая мне свободу, но это была свобода в рамках полной изоляции, если не сказать осады.
Нам выделили комнату в маленьком дворовом флигеле, в который можно было попасть почему-то только через шестнадцатый этаж северного крыла. Этот кардиограммный зигзаг не в силах был одолеть не только, например, меланхоличный Варгафтик, но и техническая модернизация. Коллеги давно уже работали с цифровыми диктофонами и обучились компьютерному монтажу, я же таскался с тяжелым чемоданчиком древнего магнитофона, а приставленный ко мне оператор Зина по-прежнему крутила на радийном столе бобины, отлавливая паузы, вздохи и косноязычие, чтобы потом вырезать их ножницами и склеить концы липкой лентой.
Службе информации также было влом добираться до нашей конуры. Правда, я подозреваю в этом еще и интригу молодых начальников, которые ревновали меня к административному ресурсу в лице Варгафтика и не могли простить, что я дышу в микрофон без их отмашки и изъясняюсь возмутительно старомодным языком, иногда со сложноподчиненными предложениями, в чем они усматривали неизвестно почему сословное высокомерие. Для них образцом стиля были туристические буклеты, соединяющие в себе канцелярский лаконизм и высокопарность: «Воробьевы горы. Здесь Герцен клялся Огареву и наоборот». Или, про последний уход Толстого: «Граф вообще любил путешествовать».
Мне лично эта интрига обходилась довольно дорого. Служба информации каждое утро снабжала сотрудников списком тем и слов, запрещенных к обращению в эфире. С самого начала я позволил себе по этому поводу вольнодумную шутку, и услышал в ответ: «Ах, так?» Запретительные списки приносить перестали, отговариваясь тем, что путь к «скорбящим» им не по уму и не по здоровью. Оставалось самому ходить каждое утро за этой дискриминационной бумажкой, от чего я отказался, обидев их хамским заявлением, что не принадлежу к тем висельникам, которые носят с собой веревку.
Остроту нельзя признать удачной. За нарушения ощутимо штрафовали, выходило, что, пренебрегая, я сам каждый месяц накидывал на себя финансовую удавку. Кроме того, власть, несмотря на вливание молодой крови и новую атрибутику, была дряхлой, без признаков какого-либо энтузиазма. Неудивительно, что ее лишенный вдохновения формализм сопровождался приступами склероза.
Никто не в силах был запомнить ежедневных инструкций, и нарушителей отлавливали только по свежему следу. Достаточно было переждать один-два дня, что информированные сотрудники и делали. Но я не хотел участвовать даже в этом пошлом капустнике, вызывая неприязнь испытывавших веселый кураж сослуживцев. Один упрек особенно запомнился мне: «Чего ты статишься?» Глагол неправильно образован, должно быть, от «статуи».
Закончилось тем, что меня уже не вписывали в
Помню, так я попал в публично поставленную ловушку, когда запрещено было из патриотических соображений называть эквивалентную сумму в долларах. На ТВ устроили шумное ток-шоу: а может быть, за слово «доллар» давать срок? Тогда сколько? И должен ли срок зависеть от названной суммы и менять ли его в случае инфляции и падения курса? Именно в этот момент меня повело в «Ностальгии» упомянуть о том, что в советские времена доллар официально соответствовал нолю целых и какому-то количеству десятых рубля. Самому мне этот ностальгический юмор оценили, конечно, по новому курсу. Что-то я еще напутал, назвав дубликат «Знамени Победы» копией или наоборот и выступив за сохранение в нем символики серпа и молота, в то время как Дума решила уже от нее отказаться.
Кто теперь об этом помнит?