Но сейчас что-то мне подсказывало, что для наблюдательности этнографа здесь нет корма. Люди как люди, ни выдающихся носов, ни экзотических взглядов, ни характерной поросли. Да и откуда бы им было взяться? С другой стороны, успокаивал я себя, даже в соседской семье свои запахи и ужимки. Надо только включить взгляд любознательного гостя или туриста.
За столиками вроде как летнего кафе сидела вроде как офисная молодежь, болтала между собой и время от времени нервно поглядывала в ноутбуки. Я присел за один из столиков. Посул Королькова и странная удача (или провал) в походе за справкой совсем сбили меня с толку.
Рядом разговаривали явно о Пиндоровском. Тинейджер с сонным взглядом верблюжонка и женщина лет тридцати, похожая на опытного тьютора, в обычай которой входило наставлять с помощью потрясений.
— Вы прочли главку, которую я вам давала? Заметили главное?
Паренек мультипликационно моргнул, продолжая смотреть на преподавательницу с осоловелой влюбленностью.
— В каждом предложении одинаковое число букв. Ровно пятьдесят семь. Год рождения героя. Подумайте об этом.
У женщины были маленькие, необычайно бледные, как будто накладные ушки. Возможно, на пляже она прикрывала их большими наушниками плеера. Или натирала утром огурцом. В любом случае, эффект получился сумасшедший, заставляющий страдать от мысли, что ты не можешь тут же взглянуть на другие части ее тела.
— А правда, что у Пиндоровского есть клон? — поинтересовался начинавший, как и я, беспокоиться, верблюжонок. — Или он сам клон?
Видно было, что тьюторшу надо было только правильно запустить, к повести она была всегда готова. Но я решил перебороть в себе интимное любопытство, отвернулся и слушал вполуха.
Стеклянные лифты работали вроде поршней в стеклянных трубах. Люди передвигались как бы в некой сновидческой эйфории, между ними шел беспрестанный ченч — при этом что на что меняли понять было невозможно, это больше походило на детсадовскую игру в общение путем толканья и перебрасывания игрушками.
Там и тут наподобие водомерок скользили официанты с вытянутыми вслед подносам лицами. Один из них опустил передо мной вазу с веткой желтого барбариса и пробковую подставку для пива.
За спиной, судя по запахам, был ресторан. Там шла дуэль между барабаном и саксофоном. В наблюдении этого поединка почти над моей головой мелодично содрогались подвески елизаветинской люстры, напоминающей старую деву, которую нечистая сила занесла в апартаменты жестокого разврата.
Два старика за маленьким автоматическим шлагбаумом на раскладных табуретках курили в домашнюю пепельницу, попеременно протягивая и отдергивая руку, словно игрушечные дровосеки. Сбоку от них стояла куда-то, видимо, оживленно отправившаяся, но вдруг застывшая группа. Люди наклонились друг к другу и слегка дергали головами с недовыражением на лицах, как будто попали в мучительную паузу заиканья.
Я озирался, как посреди улья, пытаясь уловить его законы.
Враждебности со стороны обитателей не ощущалось, но это ведь кто знает? Одно неверное движение, и тысячи жал вопьются в тебя. Неизвестно, с чьей стороны обнаружится большая прыткость, чье жало окажется злее? Может быть, одного из этих мирных старичков или того малахольного скрипача по левому краю оркестра, который навис волжскими губами над молодым телом скрипки. Опыт с неандертальцем у меня уже был.
Подозрение было, конечно, ничем не подкреплено. Хотя как сказать. А оранжевый цвет по Куперу? Одно исчезновение Антипова чего стоило! С ним вообще была связана какая-то тайна. Сначала упреждающий некролог, потом изъятие из важной, видимо, картотеки, где он, так или иначе, но еще был живой. Почему-то я понял, что по их ритуалу это было чем-то вроде выстрела киллера.
Да, ритуалы… Больше всего, если честно, меня тревожили треугольные платочки в карманах. Если это и правда масонский знак, то никто ведь толком не объяснит, в чем его смысл. А сколько у них еще в запасе таких неизвестных мне примочек? В любое мгновенье можно проколоться. Недаром Пятигорский в качестве первого парадокса масонов назвал секретность без какой-либо секретности. Все это называется «театр для своих». Только я здесь был явно не свой.
Смущали лица, в них не было, как бы это сказать, подтекста. Не таинственности, которой окружают себя актеры, дипломаты, светские дамы, в которую играют дети, а того ощущения дополнительности и неопределенности, которые есть во всяком, даже ярко очерченном лице.
Готовые гримасы… Их можно было снимать на ночь, ими можно обмениваться, а в случае перемены политической погоды ничего не стоило обновить весь этот коллективный гардероб и стать, например, разъяренной толпой кредиторов. Короче, лица, от которых можно было ждать любой метаморфозы. Сейчас эти социальные тела выполняли план анонимной толерантности, но в моем воображении раздвоенные змеиные язычки уже высунулись изо ртов.