Собрание вел сам профессор, больше напоминающий тренера по греческой борьбе. От него за версту разило личным счастьем и уверенностью в том, что человек — венец Вселенной. Еще не произнеся ни слова, он светился радостью, как будто только что сочинил удачную остроту и, более того, получил за нее гонорар. При этом на большом, округлом и одновременно как будто пятиугольном фейсе профессора, с попеременно двигающимися желваками, внимание останавливали только маленькие глаза цвета детского конфуза. В видимое противоречие с ними вступал зычный голос, будто зачитывающий политическую прокламацию:
— Стиль — бесчеловечен. Это тотальная борьба с материалом, характерная для эпохи французских королей и венских банкиров, всей вообще репрессивной цивилизации. Демократия — отрицает мировоззрение, как и всякую моду. Мода это то, что «к лицу», а лицо единично. Понятие нормы вообще связано с репрессией половых влечений. Человек свободен. Рукоблудство не вмещается в стесненную форму сонета, оно нуждается в других формах искусства. Демократия не знает вечности. Рукописи горят. Горят, господа, да еще как! Они, правду сказать, не так и важны, как, например, свежая колбаса на прилавке. (Смех в зале.) Системотворчество отрицает единичного человека как «шероховатость». Первым осознал «почесывания» как метод великий Достоевский. Теперь почесывающийся человек восстановлен в правах. Мы — номиналисты. Подобно Антисфену, мы утверждаем, что все синтетические суждения ложны. Классики девятнадцатого века были эстетами и боролись за форму, чтобы не быть замеченными полицией нравов. Лишите их этого страха, и вы увидите их в грязных притонах. Да и пусть себе, так, во всяком случае, правдивей. Дело не в том, что постмодернизм реабилитировал притоны, а в том, что притонов вообще нет. Смерть морализму! Человек живее всех живых без всякой морали и выдуманного чувства вины.
Я быстро понял, что, хотя эти наверняка находились в антагонизме с приверженцами культа русского Кащея, наводить справки в их аудитории бесполезно. Тем более что по рядам единоверцев пошел вдруг ропот, в котором перемешивались восторг и возмущение — верный в нашем отечестве признак созревающей драки.
— Не кормите нас сладким из советской кормушки! — крикнул кто-то из середины зала. — Тот, кто был живее всех живых, теперь пребывает на вечном отдыхе, набитый опилками. Вы и нам такую участь, что ли, предлагаете?
— Господин, — не дав себя умять, отозвался прокламаторщик, — выкупите срочно из ломбарда чувство юмора. Без юмора в демократии делать нечего.
— Реальная программа! — потребовала старушка петушиным голосом. — Мы не согласны!
— С чем? — оратор все еще пытался иронизировать. — Для старых дев эта программа действительно несколько островата.
— Я тебя про размер члена не спрашиваю. Хам! — заносчиво, с гордым сознанием бесчисленных своих грехов, прокукарекала старушка. — Давай рецепты, если знаешь, чем скалиться.
— Эти ля-ля идеологи весь суп испортят, — с раскованностью шоумена вскочил паренек, обладатель голоса столь тонкого и слабого, а строения столь непрочного, что его хотелось свернуть калачиком и скорее уложить под одеяло. — По-моему, девиз простой: «Ударим голым жопом по Западным Европам!» Ребята, вы что? Давайте разоблачаться! Профессор сейчас предстанет в костюме Адама. Сто к одному! А мы будем одетые, как дураки.
Я узнал этот голос, который как будто весь пребывал в области погрешности, стремящейся к нулю. Он ставил «сто к одному» на лекции Рубацкого. Вероятно, паренек был из тех, кто переходит из аудитории в аудиторию, везде находя свой кайф. Сочетание повадки засекреченного супермена с внешностью израненного и битого жизнью комара производило впечатление, близкое к катастрофе.
Субтильный, между тем, уже принялся за дело. Девушки, как ни странно, поглядывали в его сторону с интересом.
Опыт референта подсказывал, что действовать надо снизу. Начальники и проповедники из вредности не откроются. А человек обыкновенный рад, напротив, по простодушию оказать услугу. Подозрительность у него не так мощно развита.
Повинуясь интуиции, я увязался за блондином, который торжественно нес перед собой черный нейлоновый носок. Тут явно разыгрывалась церемония; взгляд парня с оскальзывающейся цепкостью прыгал по сторонам, как будто искал и не находил обещанного зрителя.
Мой призывный жест замечен не был. Парень подошел к урне на эллипсоидной подставке и медленно опустился перед ней на колено. Это было лишь отчасти странно. Урна напоминала восточную танцовщицу: только они умеют так подавать вперед верхнюю часть тела, руки и голову, сохраняя середину стана в неподвижности.
Но дизайнерский замысел моего блондина, похоже, не волновал. Носок был медленно опущен в отверстие, и владелец его заговорил с наигранной патетикой: