Постыдная картина: иногда он начинал засыпать и валиться то в одну, то в другую сторону прямо за судейским столом. Опускались веки, клонилась на грудь голова помимо всяких волевых усилий, и даже то, что он елозил на стуле, опирался то на левую, то на правую руку, щипал себя за ляжку — не помогало. Он боролся со сном на глазах сотен людей, и это было невыносимо трудно и мучительно.
Клялся, что вот придет домой и — пропади все пропадом! — завалится спать. Ложился, засыпал. И вдруг — вскакивал. Чаще всего будили недочитанные и непрочитанные книги. Вот ведь какое дело: чем больше читал Алексеев, тем сильнее тянуло его к книгам. Под руки попадались книги по истории, философии, экономике, военным наукам. Спасало одно: читал он поразительно быстро и удивительно много запоминал. Он всегда любил книги. Но теперь он относился к ним, как верующий к святым мощам, брал в руки с благоговением, держал осторожно, будто иконы.
Однажды, пролистывая сочинения Канта, куда его занесло необузданное любопытство, вычитал мысль, обрадовавшую его как собственное открытие. Мудрый немецкий философ писал: «Закон, что живет в нас, называется совестью. Совесть есть собственное применение наших поступков к этому Закону». Это была формула его жизни, ставшая теперь формулой решения судейских дел. Значит, все идет правильно!..
Целый день Алексеев жил счастливым этим книжным открытием.
Книги и сделали его счастливым до конца…
Однажды, так, к слову, он спросил у Егорова, которого недавно назначили комендантом Нарвско-Петергофского района, какую-то книгу. Книги этой у Егорова не оказалось, но он посоветовал обратиться к его новой машинистке, которая стала недавно работать в приемной.
— Этакая красотуля, но умна, образованна, чуть минута свободная — нос в книгу…
Когда Алексеев вошел в приемную Егорова, она стояла у окна, спиной к двери, и смотрела на улицу.
— Извините, — начал Алексеев.
Она обернулась — и он обомлел, стоял истуканом, не в силах оторвать от нее глаз. И она смотрела на него неотрывно, и два снопа света и радости летели навстречу друг другу…
Он ни о чем ее не спросил больше. Зашел к Егорову и через несколько минут, весь какой-то встревоженный, уехал.
А на следующий день Алексеев с удивлением увидел ее в зале судебных заседаний. Она смотрела неотрывно, и Алексеев сбивался, путался в словах. И еще дважды в этот день она встретилась ему: вечером, во время лекции, которую читал на Петроградской стороне, и на встрече с ранеными красноармейцами, после лекции. Удивился — как нашла? И понял: это судьба.
Его любовь была красивой и юной, со смешной фамилией Курочко и таким прекрасным именем — Мария.
В тот вечер они бродили по Летнему саду, и Алексеев впервые в жизни забыл, что его где-то ждут — в горкоме, в журнале…
Одета Мария была просто, но так, что было видно, как она стройна, как высока ее грудь. Широко расставленные голубые глаза держала опущенными к земле, словно зная их волшебную силу… Пухлые губы на фоне иссиня-черных, гладко зачесанных волос казались измазанными земляникой — до того были алыми. Открытая, лукавая улыбка, два полукруга жемчужно-белых зубов. Ямочка на подбородке, низкий певуче-гортанный голос. Да, в ней было много красоты, но еще больше очарования. Рядом с Марией Алексеев казался себе серым воробышком, но она держалась так просто и непринужденно, так ласково смотрела на него, что он не знал, что и подумать: вероятно ли это, что он нравится ей?
Мария медленно шла, опустив голову, поглядывала исподлобья с улыбкой и все спрашивала шутливо о серьезном:
— Ва-си-лий… Как красиво звучит твое имя… Кто ты? Нет, это я знаю: ты хороший. Что ты? Что ты умеешь делать?…
— Я? Пока ничего. Но научусь делать все, веришь?
— Верю.
— Хочешь, я стану певцом?
— Ты умеешь петь?
— Не знаю. Люблю.
— Я — тоже. Пой.
Он спел про Нарвскую заставу и Путиловский завод, где «жил-был мальчишечка двадцать один год…».
Мария смеялась.
— Получается. Будь певцом.
— А хочешь, я стану танцевать? Вот так…
И, подхватив Марию за талию, он закружил ее в вальсе.
Она хохотала рассыпчато, колокольчато и пела в такт:
— Хочу, хочу… хочу… танцевать… танцевать… танцевать…
Остановились, запыхавшиеся.
— А хочешь, Мария, я стану поэтом? Вчера я написал тебе стихи. Прочитать?..
Мария цвела первым цветом женской красоты, ждавшей своего почитателя, и вот он явился… Она звала, манила, туманила, и он несся навстречу ее зову, все в нем пело от неуемной страсти, словно не было бессонных ночей, смертельной усталости и бесконечных забот.
— Будь поэтом, Василек, — сказала она. — Ты написал хорошие стихи. Но ты же судья? А еще я слышала, как ты речь говорил на городской конференции молодежи… А еще…
— Ах, Мария, если бы я мог успеть всюду, где мне хочется быть, стать всем, кем хочется стать… А знаешь, о чем я мечтаю сейчас больше всего? Хочу стать солдатом, уйти на фронт, драться за революцию и умереть, чтоб потом, через тысячу лет, пробиться сквозь землю тонким тополем и посмотреть, что там творится в России и в мире, как там… Веришь?
Она посмотрела на него долгим взглядом, прошелестела растерянно:
— Верю.